В церкви этой Стас в первый год иногда, забывшись, крестился тремя перстами. Заметил это отец-настоятель Афиноген. И однажды, крепко взяв Стаса за локоть, вывел вон из храма и учинил натуральные политзанятия.
– Богу помолился?
– Угу.
– А что ж ты, дьяволово отродье, с троеперстием-то играешь?
– А что?
– Кукес-бес в трёх перстах сидит, вот что! А в нём, считай, вся преисподняя. Ты когда троеперстное знаменье кладёшь, беса Кукеса тешишь. Ты ведь на Москве бывал?
– Ну… бывал.
– Знаешь там – слобода Кукуй такая есть?
– А как же, – удивился Стас. Незадолго до его отъезда на практику вышла в свет вторая книга сочинения графа Толстого о царе Петре Первом, там про этот Кукуй немало говорилось. Не было у них в училище никого, кто бы этот роман не прочёл хотя бы верхами. Споров было множество: большинство склонялось к тому, что Пётр у Толстого получился уж слишком вымазанным чёрной краской – дегенерат, педераст, немецкий шпион, ненавидевший русский народ лютой ненавистью, отбросивший государство Российское на сто лет назад. Полагали, что обласканный властью писатель сделал это в угоду Верховному – А.И. Деникину, который, как известно любой собаке в республике, Романовых на дух не переносил. Не зря же прежний Верховный, Лавр Георгиевич Корнилов, повелел их всех в 1918-м выслать из России без права посещения.
– Кукуй – это самый Кукес и есть. А кто живет на Кукуе, знаешь? – допытывался монах.
– Иноземцы, – твёрдо сказал Стас.
– Еретики! – молвил отец Афиноген с осуждением.
– Отче! – шёпотом позвал Стас.
– Что?
– А кто сейчас царём на Руси?
– Дак… – растерялся настоятель. – Известно кто. Царь Ляксей свет Михайлович правит. Вместе с патриархом, тьфу, с Никоном… А ты, отроче, видать, совсем скудоумный, даром что с Москвы…
Стас почувствовал, как тон монаха переменился. Зря он спросил про царя. Сон есть сон, какой тут ещё царь? Тем более не любят его. Хотя этот сон, пожалуй, посимпатичнее предыдущих. Но и тянется изряднёхонько… А вообще – Стас улыбнулся – это ли не везуха: будто тебе цветную фильму показывают, с тобой в заглавной роли; посмотрел и вернулся к своим баранам… То есть, прости, Господи, к настоящей Алёне и Игорю Викентьевичу, профессору…
Через три года, когда он уже не чаял себе жизни без милой жены своей Алёнушки и без дочки Дашеньки, когда гнал даже мысль о том, что это сон, Афиноген драл крестьян за бороды, ежели замечал, что они крестятся двумя перстами. Он призывал славу патриарху Никону, «коий наставил нас в истинной вере», а селян, всего лишь за подозрение в сочувствии к староверию, велел пороть безбожно; кое-кого и на каторгу сослали. И это несмотря на то что силами тех же селян доведён уже был до самого купола прекрасный каменный собор в монастыре!
Ещё через семь лет, когда опальный Никон по пути в северную ссылку вместе с конвоем ночевал в Рождествене, отец-настоятель Афиноген не вышел к нему и отказал в трапезе.
В сверхсекретной лаборатории ТР (Tempi Passati, что по-латыни значит прошлое) службы МИ-7, числящейся по Министерству иностранных дел, царил «рабочий психоз» – ожидался визит нового премьер-министра, а сегодня прибыл его помощник, сэр Джон Макинтош. У мониторов с деловым видом сидели все, включая историков-аналитиков, ни бельмеса в технике не смыслящих. Никто не пил чай, никто не валялся на кушетках, почитывая исторические хроники; было решено, что нежелательны даже обычные в это время дня словесные баталии в курительной комнате. Вопрос шёл о финансировании на следующий год, а переизбыток штатских лиц, бродящих с застывшим вопросом в глазах или спорящих, как трактовать то или иное событие, мог произвести на высокопоставленного чиновника в корне неверное впечатление.
Один из штатских – отец Мелехций, мужчина такой громадной учёности, что с ним не рисковал спорить даже директор лаборатории, – устроился незаметно в уголке зала заседаний и сквозь смеженные веки с любопытством наблюдал за происходящим. Он был «в деле» с самого начала и прожил уже слишком много жизней, чтобы суетиться по пустякам. Познав все изгибы и извивы человеческого поведения, теперь он – не говоря об этом, правда, никому – изучал проявления человеческой глупости.
Представителя премьера, поскольку в лаборатории он уже бывал, сразу пригласили в зал. Здесь директор лаборатории доктор Глостер, прежде чем приступать к докладам, улыбаясь по-домашнему, предложил гостю лёгкие напитки и закуски. Джон Макинтош, изображая деловитость, отказался, но одна его рука быстро подхватила с тарелки крекер, а вторая – рюмочку; затем он увлёк к окну заместителя директора Сэмюэля Бронсона. Отец Мелехций, продолжая сидеть с полузакрытыми глазами, прислушался.
Макинтош и Бронсон были старинными, ещё школьными, приятелями; оба после школы учились тут же, в Оксфорде, и держались друг с другом запросто.
– Что у вас происходит, Сэм? – спросил сэр Джон.
– У тебя есть вся информация, Джон.
– Прекрати эту официальщину, дружище. Мне её тут и без тебя напихают. Ты знаешь, я занимаюсь очень многими делами, более злободневными, чем эта авантюрная лаборатория. Сейчас я говорю о том умершем, вашем специалисте по России.
– Все когда-нибудь умирают, – уклончиво ответил Сэм. – Старина Биркетт врезал дуба на работе. Не такой уж редкий случай в наши тяжёлые времена.
– В прошлом году были ещё двое, ты не забыл?
– Джон, я – замдиректора по технике, а эти случаи не связаны с техникой. Спрашивай наших историков. Мы обсуждали и решили, что причина – в тех событиях, в которые они попадали в прошлом.
– Если они попадали в прошлое, Сэм. Если.
– Ты сомневаешься?
– Я во всём должен сомневаться, у меня работа такая.
Они уселись за стол и переглядывались, недовольные друг другом, в то время как доктор Глостер вещал:
– …снимает реплику человека, которая есть волновая функция каждой частицы тела оператора, или тайдера. [5] Излучение нужной частоты создаёт в прошлом физический объём, то, что мы называем фантомом: тайдер остаётся в нашем настоящем, не претерпевая физических изменений, а фантом независимо живёт в зафиксированном прошлом.
Отец Мелехций едва заметно улыбнулся. Уж он-то знал, какова степень этой независимости. Попадая в прошлое, он действительно был абсолютно независим и от доктора Глостера, и от премьер-министра, и вообще от чего-либо в этом мире. Но не от себя самого. Между ним, живущим там, и им же, лежащим на кушетке тут, будто протянута струна. Одно неловкое движение – порвал её, и тут тебя больше нет. Интересно, что не все это чувствуют. Полковник Хакет, например, не чувствует; он абсолютно лишён страха, как и иных каких-либо комплексов.