— А вы? — Макарова задавала вопросы вкрадчивым проникновенным голосом. — Что вам от этого?
— Клочков обещал сделать меня своим заместителем.
— Почему он отдал вам предпочтение? Между вами что-то было?
— Он за мной ухлестывал. Добивался.
— И?
— Я сказала, что уступлю только тогда, когда стану его заместителем.
Клочкова в срочном порядке вызвали на заседание парткомиссии. Старый партиец не был готов к разоблачению и под давлением фактов тут же раскололся.
Строгая блюстительница коммунистической морали женщина-товарищ Кислюк осталась довольна. Она переживала лишь в тех случаях, когда жертва срывалась с ее крючка. Работа партийной комиссии оценивалась по числу снятых скальпов и замена одной головы на другую победной статистики не портила.
Из райкома поздним вечером, когда уже совсем стемнело, Рыжов вышел оправданный, а старый партиец Крючков выполз оттуда, держась за сердце. Ему товарищи по партии вкатили строгий выговор с занесением в учетную карточку и пообещали освободить от руководящей должности.
Тонечка Трескунова, как лицо не состоявшее в партии и комсомоле, отделалась пережитыми неприятностями, и была отпущена с миром на все четыре стороны. Рыжову при ней сказали, что он может подать на нее в суд за клевету.
Когда Рыжов вышел на улицу, Тонечка сидела на скамейке в пустом палисаднике перед райкомом и, уткнувшись лицом в колени, плакала.
Рыжов сел рядом. Положил ей на голову руку. Погладил.
— Ну что, коза? Достукалась? Что теперь собираешься делать?
Она посмотрела на него глазами, полными слез. Сказала с ненавистью:
— Добились, да? Втоптали женщину в грязь. Мне осталось только голову в петлю сунуть…
Рыжов усмехнулся.
— Это как еще посмотреть. Добивалась чего-то ты. Я только защищался. А ведь просто так на глупость Клочков подбить тебя не мог. Может, скажешь, в чем дело?
— Я вас люблю, — Тонечка пролепетала ответ еле слышно и тут же заплакала.
— Какого ж… — Рыжов собирался употребить слово покрепче, но тут же засомневался и выбрал из арсенала не самое сильное. — Какого ж черта ты наплела столько гадостей? Ты понимала, что меня могли смешать с дерьмом?
— Да.
— И все же пошла в райком?
— Я ревновала.
Рыжов застыл в изумлении. Долго промаргивал новость.
— И к кому же ты меня ревновала?
— К вашей хозяйке. К Дарье Никитичне. Все в городе знают, она своего никогда не упускала.
— Ты мне тоже нравишься, Тонечка. Но после того, как это все случилось, я не знаю, можно ли тебе верить… Ладно, пошли в контору.
Рабочий день уже окончился, и на почте было тихо. Они прошли в кабинет начальника. Рыжов сел за свой стол. Подпер щеку единственной рукой. Тонечка стояла посреди комнаты, растерянная, подавленная.
— Что же мне делать?
— Как ты сама думаешь?
— Я не знаю.
Ее трясло, как в лихорадке. Руки дрожали, голос срывался.
Рыжов засмеялся.
— Знаешь. Все ты знаешь.
Тонечка начала расстегивать блузку. Одну пуговичку за другой.
Рыжов с треском развернул колченогий стул спинкой вперед. Слегка покачался, чтобы проверить прочность опоры.
Тонечка медленно, будто во сне, сняла блузку. Подержала ее в руке и отпустила. Блузка медленно упала на пол. Бюстгальтера на ней не было. Рыжов увидел красивую белую грудь. Проглотил слюну и спросил:
— И все?
Тогда Тонечка щелкнула кнопками пояса и освободила юбку. Та по бедрам скользнула на пол.
Теперь она стояла перед ним раздетая с бессильно опущенными вдоль тела руками. Спросила убито:
— Добился, да?
— Дура, — сказал он строго. — Теперь одевайся. Завтра мы пойдем в ЗАГС. Зарегистрируемся и уедем отсюда. Ты согласна?
Они расписались, но Сарайск не оставили…
Этого эпизода из жизни отца и своей матери Антонины Игнатьевны Рыжовой не знал даже их сын — Иван Рыжов. Их семья была крепкой, родители жили в любви и согласии, являя собой образец супружеской пары. Что между ними было раньше — осталось навсегда за рамками истории.
Жена Василия Васильевича умерла пять лет назад, но старик хранил память о ней и, если вспоминал, то называл ее Тонечкой…
Свою тайну, чтобы не носить ее в себе одному, он рассказал мне долгим зимним вечером, когда мы сидели о горевшей печурки и говорили о жизни, простой и сложной, сладкой и горькой, не вспоминая о вождях и политике.
Лейтенант привел солдат на экскурсию в Кремль. Подошли к Царь-пушке.
— О чем вы, рядовой Любимов, думаете, гладя на это орудие?
— О бабах, товарищ лейтенант, — честно ответил солдат.
— Почему так?!
— Потому что я об их всегда думаю.
После войны служил я в захолустном забайкальском поселке, от которого до ближайшего города — Читы — по железной дороге полтысячи километров. Вполне понятно, что поездка в этот город становилась для молодого офицера приятным событием в жизни. Поэтому «махнуть» вЧиту я легко соглашался при любой возможности. Перед одной из таких поездок — меня посылали в служебную командировку — некая гарнизонная дама, активистка женского движения и супруга моего сослуживца, обратилась с просьбой от себя и своих подруг — офицерских жен. «Мы тут скинулись, — сказала она и протянула мне сотенную бумажку. — Будь добр, купи на всё изделий номер два».
Что означал сей таинственный номер применительно к изделиям социалистической промышленности, я по своей провинциальной серости тогда не знал, и округлившиеся глаза выдали это сразу. Моя собеседница улыбнулась, тут же пояснив: «Зайдешь в любую аптеку, спросишь. Там знают».
Что поделаешь, высоко моральная эпоха требовала скромности в выражениях и осторожности в определениях. Это сегодня телевизионные дамы, эмансипированные прогрессом, легко и элегантно выговаривают с экранов: «презерватив», «мастурбация» и «оргазм». В прошлые времена вуаль скромности набрасывалась на все, что могло оскорбить нежные чувства советского гражданина, свободного от цепей капиталистического рабства. Помню, я был поражен, когда в поезде Хабаровск — Иркутск, который пилил по просторам Восточной Сибири долго и неторопливо, пожилая проводница ходила по вагону и вечерами безразличным голосом объявляла:
— Граждане пассажиры! Сплетение ног на лежальных полках облагается штрафом.
Так, оказывается, целомудренное железнодорожное руководство именовало близость полов, неизбежно возникавшую среди пассажиров в многодневных утомительных странствиях.