Пакт | Страница: 60

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Помню, конечно, – кивнул Илья.

– Так вот, она ключи забыла, вернулась поздно, в третьем часу ночи. Ну, позвонила четыре звонка, не на улице же ей ночевать. Моисей и Римма спросонья перепугались, решили, за Моисеем пришли. У Риммы приступ сердечный, померла сразу, – Настасья плеснула себе в рюмку «ликерчику», выпила залпом, шумно высморкалась в тряпицу, замолчала, скорбно поджав губы.

– А Моисей, а Лида? – спросил Илья.

– Моисея Ароновича прямо на похоронах и взяли, – продолжила за Настасью Вера. – Не просто так они с Риммой Семеновной перепугались. Ждали.

– Ждали, – эхом отозвалась Настасья. – А Лида таблеток напилась снотворных. Я, старая дура, не углядела, пьяная была после похорон-то, наклюкалась, чтоб забыться, жалко мне их, Риммочку, Моисейчика.

– Мы тоже не углядели, хотя и не пили вовсе, – сказала Вета. – На похоронах Лидуша такая спокойная стояла, ни слезинки, ни слова. А Моисея взяли тихо-незаметно, подошли двое в штатском, отвели в сторонку. Никто вначале не понял, в чем дело. Только потом хватились, догадались.

– Лидуша сразу поняла, – Вера вздохнула. – Как вернулись с похорон, заперлась в комнате, сказала: не волнуйтесь, мне нужно побыть одной, поспать.

– Вот и поспала, – зло усмехнулась Настасья.

– Нельзя молиться за самоубийцу, а я все равно молюсь за Лидушу, – пробормотала Вера.

– Да какая же она самоубийца! Это они убийцы, они! – Настасья указала пальцем на окно. – Шпиены, диверсанты, фашистские морды!

– Мамаша, не кричи, – Илья погладил ее руку. – Выпей чайку, успокойся.

– Да не кричу я, – отмахнулась Настасья. – Ты мне объясни, сынок, за что их, Бренеров, за что? За Лидушей-то, сволочи, на следующую ночь пришли. Дверь взломали, а девочка уж холодная. Такая красавица была, умница. Вот теперь в их комнате Клавка-проблядь живет, дверь починила, замок новый вставила, керосин ворует.

– Мамаша, я же просил тебя, никогда не спрашивай, «за что?» Никогда не задавай этого вопроса, пожалуйста, – сдерживая раздражение, отчеканил Илья.

– Хорошо, сынок, я поняла, не буду, – Настасья смиренно кивнула, высморкалась, размазала кулаком слезы.

Чай допили молча, Илья сидел между Веточкой и Верочкой, бухгалтер привалился к плечу Настасьи, опять задремал. Настасья обняла его, пропела тихим жалобным фальцетом:


Эх, Евгеша, нам ли быть в печали?

Вымай гармонь, играй на все лады.

Илья вместе со старушками понес на кухню грязную посуду. Они принялись мыть тарелки, он открыл форточку, закурил.

– Что же это творится? – произнесла Вета по-французски. – Нет, я совершенно уверена, Сталин ничего не знает, ему кто-то очень умело, целенаправленно морочит голову. Сама подумай, берут исключительно хороших, честных людей, профессионалов, специалистов, как будто нарочно хотят ослабить все отрасли хозяйства. Берут старых большевиков, своих берут. Это немыслимо, Вера! Ты знаешь, я никогда не сочувствовала большевикам, но у них были какие-то принципы, идеалы. Кто-то должен открыть Сталину глаза на происходящее, и когда он узнает…

– Перестань, Вета, все он знает. Сталин – Ирод. Вот только Младенца Христа среди советских граждан нет.

– Вера! Господь с тобой! – воскликнула по-русски Вета и чуть не выронила тарелку. – Не смей, не смей говорить такие ужасные слова!

– Можно молчать, можно говорить что угодно, – по-французски ответила Вера, выключила примус под чайником, подлила в тазик кипятку, насыпала сухой горчицы. – Ты же помнишь, как арестовали глухонемого Стриженко? Человек за всю жизнь слова не произнес, ни единого слова!

– Он листовки писал антисоветские!

– Ты веришь в это?

– Не знаю!

В проеме возникла Клавка, уже без папильоток, с подкрашенными губами, но все в том же халате. Старушки стояли спиной к двери.

– Вера Игоревна, вас не продует? Может, закрыть форточку? – громко спросил Илья, чтобы не дать им продолжить разговор при этой девке.

– Нет, нет, Илюша, не беспокойся.

Они увидели Клавку, обе сгорбились, вжали седые головы в плечи, словно испугались, что их ударят. Клавка, не обращая внимания на старух, подплыла к Илье, смерила долгим взглядом. От нее приторно пахло «Красной Москвой».

– Вы, товарищ, Настасьин сын? Крылов ваша фамилия?

Илья молча кивнул, отвернулся, выпустил дым в форточку.

– Меня зовут Клавдия, – она протянула руку.

Илья машинально пожал. Она задержала в его ладони свою влажную мягкую кисть с наманикюренными алыми коготками.

– Папиросы у вас хорошие, товарищ Крылов. Не угостите?

Пришлось дать папиросу, зажечь спичку. Прикуривая, она слегка погладила его руку и снизу вверх заглянула в глаза.

«Шалава, стукачка, – подумал Илья. – Кончилась мамашина беззаботная жизнь. Такая вот Клавка выдавит отсюда стариков, теперь все они должны молчать в тряпочку».

– Вы спортом занимаетесь? – спросила Клавка, тронув коготком его плечо. – У вас такие руки сильные и фигура очень даже спортивная.

Илья загасил папиросу, взял у Веты стопку чистых тарелок, отправился в комнату к Настасье. Старушки засеменили следом. Из комнаты опять гремело радио, пел Утесов. Настасья играла в дурачка со своим бухгалтером. Илья запер дверь, жестом подозвал к себе стариков.

– Все ваши разговоры прекратить, даже у себя в комнатах, даже при запертых дверях, даже во сне, понятно? Веточка, Верочка, по-французски теперь беседуйте только на прогулке, в парке. Мамаша, с Клавкой этой ругаться нельзя, веди себя с ней спокойно, вежливо.

– Так как же вежливо, сынок? Как же, если она, блядища, керосин ворует из примусов-то?

– Мамаша, ты меня услышала. И вы все услышали. А теперь ложитесь спать, поздно уже.

– Сынок, может, переночуешь? – жалобно спросила Настасья.

Он обнял ее, поцеловал, шепнул на ухо:

– Пожалуйста, будь осторожнее, и не пей столько.

Глава четырнадцатая

Ранней весной 1934 года Габриэль Дильс на отдыхе в курортном городке Вилль-Франш под Ниццей познакомилась и подружилась с соседями по отелю. Семейство из Швейцарии. Отец, Бруно – пожилой высокий господин с глянцевой лысиной и детской улыбкой, антиквар, специалист по Древнему Египту. Мать, Ганна – маленькая, круглолицая, зеленоглазая, с каштановой копной волос и россыпью веснушек. Их дочке Барбаре было двенадцать, она страдала какой-то врожденной болезнью сердца, мало двигалась, быстро уставала. Худющая, почти прозрачная, с огромными зелеными, как у матери, глазами, она рисовала крошечные яркие акварельки и дарила всем подряд. Габи получила от нее свое миниатюрное изображение в полный рост, с ракеткой, на теннисном корте. Барбара запечатлела ее в высоком прыжке и сказала: