— Он говорит по-русски? — спросил Беляк.
— Нет. И прямо бесится, когда Реут в его присутствии разговаривает со мной на русском языке.
Надо было обдумать план дальнейших действий. Беляк порекомендовал при первой же встрече с Реутом пожаловаться ему на назойливость Шеффера, сказать, что его ухаживания тяготят ее и, как бы невзначай, передать, что говорил Шеффер о нем — Реуте.
— Понаблюдайте, как он воспримет это известие, — говорил Беляк. — Скажите ему, что начинаете серьезно опасаться Шеффера, и спросите: сможете ли вы в случае надобности рассчитывать, что он оградит вас от этих ухаживаний. Поняли?
Карецкая кивнула.
— С Шеффером же придерживайтесь прежней тактики. Не вредно и ему дать понять, что вы бы не прочь сблизиться с ним, но побаиваетесь Реута, который постоянно посещает вас. Нам выгодно их окончательно перессорить. Кстати, не смогли бы вы сфотографироваться с Реутом?
Карецкая обещала подумать.
Когда Беляк собрался уходить, она нерешительно спросила его:
— Не смогли бы вы оказать мне… — Она замялась, как бы колеблясь. — Словом, это моя личная просьба. Не могли бы вы помочь мне?
Беляк вопросительно взглянул на нее.
— С удовольствием, — сказал он. — Если это в моих силах.
— Я понимаю… — заметно волнуясь, проговорила Карецкая. — Я понимаю… может быть, этого не надо говорить… Но я ничего у вас не спрашиваю. Просто, может быть, когда-нибудь… потом… не лично у вас, а у других… будет возможность связаться с фронтом, с Москвой. В общем речь идет о судьбе одного человека, офицера. Я ничего не знаю о нем и… — Она замолчала, взволнованно подыскивая слова.
— Вы хотите послать запрос о судьбе близкого вам человека? — мягко подсказал Беляк.
— Да, — подтвердила Карецкая. — Если разрешите, я напишу вам его фамилию, имя, отчество… словом, все, что надо.
Она торопливо набросала несколько слов на клочке бумаги и передала его Беляку.
— Если только появится какая-нибудь возможность… — умоляюще повторила она.
Беляк медленно перечитал записку, как бы раздумывая, и с пристальным вниманием посмотрел в раскрасневшееся от волнения лицо женщины.
— Это мой муж, — просто сказала Карецкая. — Я знаю, что исполнить мою просьбу будет трудно, даже, наверное, невозможно, но… мало ли что случается.
Беляк аккуратно сложил записку и спрятал в карман.
— Обещать я вам, конечно, ничего не могу, — сказал он. — Но если возможность будет, попробуем.
Всю дорогу домой Беляк думал о том, как трудна роль, которую приходится играть этой женщине. Он мысленно ставил на ее место свою дочь Людмилу и пытался представить себе, как бы она держала себя.
Много мужества и стойкости, терпения и находчивости надо было проявлять в этой запутанной игре: с глубоко презираемыми людьми быть любезной, веселой, кокетничать с ними, сидеть за одним столом, принимать ухаживания.
Карецкая не жаловалась на трудность своего положения. И Беляк это особенно ценил. Сейчас он питал к ней почти отцовские чувства и, вспомнив предупреждение Добрынина, решил про себя: «Сберегу ее… Во что бы то ни стало сберегу! А если ей станет трудно, отправлю в лес».
В тот же вечер он послал через связного два донесения в отряд.
В одном он извещал Пушкарева, командование отряда и Кострова о своем разговоре с Карецкой. Другое донесение было адресовано лично Пушкареву.
А Карецкая в это время сидела на диване, зажав в руке маленькую фотографическую карточку, и заливалась слезами. Как сквозь туман, на нее смотрели молодые, полные жизни, смелые глаза мужа.
«Увижу ли я тебя, родной мой? — шептала она, сдерживая рыдания. — Помнишь ли ты обо мне или забыл уже? А вдруг его уже нет в живых? — приходила страшная мысль. — Нет! Нет! Не надо так думать! Не должно этого быть!»
…Ведь жизнь, по существу, только началась. Совсем недавно, при воссоединении с Советским Союзом западных областей Белоруссии, она, тогда еще комсомолка, была командирована на работу в Белосток. Там они познакомились, поженились. Это было в сороковом году, а вот теперь, меньше чем через год, от любимого человека у нее осталось только это — маленькая измятая фотокарточка.
Первые дни войны повергли ее в смятение. Она не могла освободиться от навязчивой мысли, что все рухнуло, пропало, что прошлое не вернется, она теряла веру в себя, готова была, закрыв глаза, бежать подальше от всех ужасов. Потом наступил перелом. Дочь потомственного днепропетровского рабочего-металлиста, воспитанная комсомолом и партией, она нашла в себе силы и сказала: «Довольно! Больше не может быть малодушия».
В обкоме партии, где она заявила о своем непреклонном решении остаться на оккупированной территории, вопрос решился не сразу. Ей говорили об опасностях, которые ждут в тылу врага, предупреждали о том, какую ответственность она берет на себя. «Я все продумала и все учла», — твердо сказала она. Но на прежнем месте оставить ее не решились. Ей выдали документы на другую фамилию и отправили в город, где она и встретилась с Пушкаревым, Добрыниным, Костровым, Беляком.
Знакомство с Беляком, умным и спокойным, чутким и строгим, укрепило душевные силы Ксении Захаровны. Она теперь в душе стыдилась своего прежнего неверия и дивилась тому, как могла она хоть на минуту допустить мысль, что врагу удастся сломить советских людей.
Она рвалась к работе. Чем сложнее оказывалась задача, которую ставил перед ней Беляк, тем энергичнее и решительнее она бралась за ее выполнение.
Но это новое задание, полученное сегодня, было не в пример труднее всех прежних. Она понимала, как много душевных сил, как много выдержки потребует от нее эта опасная игра.
«Родной мой! — шепнула она, вглядываясь в фотографию. — Знай, что я тебя не подведу. Краснеть тебе за меня не придется».
В ночь на 21 февраля Беляк и Микулич, захватив с собой узелок с продуктами, вышли из сторожки. Постояв немного и всмотревшись в темноту, они направились к кладбищенской церкви. Над городом висело беспокойное, с мутными облаками небо. Было пасмурно, ветрено и холодно.
— Да… погодка неважная, — буркнул идущий впереди Микулич.
— Погодка что надо! — тихо возразил Беляк. — Видно, под утро снежок опять посыплет. Пушкарев пишет, что ждет снега, как манны небесной. Это на руку ребятам.
Большим ключом Микулич открыл тяжелую, обитую железом подвальную дверь. В лицо пахнуло сырым, но теплым воздухом. Они шагнули внутрь, закрыли за собой дверь и, не зажигая света, держась за руки, ощупью опустились на несколько ступенек.
Микулич чиркнул спичкой и зажег свечу. По узкому коридору заметались большие длиннохвостые крысы. Подвал под церковью делился на ряд совершенно темных комнат. Они были завалены разным хламом, старой церковной утварью. Тут лежали железные кресты, покрытые толстым слоем ржавчины, надгробные каменные плиты, херувимы и ангелы со сломанными крыльями, полусгнившие деревянные бочки из-под лампадного масла, дрова для церковных печей.