Договорились похищение Шеффера провести в конце следующей недели. Наметили день, час. Поручить эту операцию решили Рузметову и Веремчуку, отрядив с ними пятерых конных партизан. Беляка просили поторопиться с присылкой документов, чтобы Рузметов и Веремчук могли скорее проникнуть в город.
Потом Беляк заговорил о Чернявском. Он нарисовал подробную картину преступной деятельности заместителя бургомистра. Чернявский лезет из кожи, стараясь угнать как можно больше молодежи в Германию. Он отправил группу девушек на фронт для солдатского дома терпимости. Никто другой, как Чернявский, арестовывал подростков за распространение подпольной газеты. Узнав, что большинство газет расклеено невысоко, не так, как наклеил бы их взрослый, Чернявский предложил арестовать всех подростков, живущих в привокзальной части города, — там газет обнаружили больше, чем в иных местах. Он уже дважды ездил в Берлин представляться гитлеровским заправилам и получил награду «за преданную службу». Выдал дочь замуж за фашиста и отправил молодоженов в свадебное путешествие по оккупированным районам Белоруссии. Он окончательно сросся, сроднился с врагами.
— Сволочь! — сказал Пушкарев.
— Ведь он — один из немногих, которым гитлеровцы доверяют, — продолжал Беляк. — Оккупанты уже убедились, что никакой опоры среди населения у них нет. Служит им только разное отребье, отбросы общества, и немцы понимают, что такая «опора» ничего не стоит. Но Чернявского они уже считают своим. А он терроризирует население. Его боятся так же, как комендатуру и гестапо. Он знает все и всех в городе, и оккупанты с ним считаются. Он идет на любое преступление, чувствуя безнаказанность.
— Свое он получит, — твердо сказал Костров.
Все было ясно. Возмездие должно совершиться. Но неотложные боевые дела в отряде и намеченное похищение Шеффера не давали возможности заняться Чернявским в ближайшие дни.
— За каждый день жизни этого мерзавца, — горячо доказывал Беляк, — кровью и слезами расплачиваются десятки наших людей.
— Что ты уговариваешь? — сказал Пушкарев. — Нас убеждать не надо. Знаем, что он сволочь, что его надо убрать. Но рук не хватает. Понимаешь?
— Ты пошли ему пока «задаток», — предложил Добрынин. — Может быть, у него пыла поубавится.
— Правильно, — одобрил Зарубин. — Пусть знает, что он у нас на особом учете.
Под «задатком» имелось в виду предупреждение, которое часто посылали партизаны зарвавшимся немецким ставленникам. «Задаток» иногда оказывал действие. Были случаи, когда, получив предупреждение, предатели устранялись от дел и прекращали свое сотрудничество с оккупантами.
Чернявского включили «на очередь» после Шеффера.
— Как дороги подсохнут, — обещал Зарубин Беляку, — так возьмемся за него.
— Подбирай себе нового начальника, — пошутил Добрынин.
Когда обо всем договорились, Пушкарев вдруг спросил:
— У тебя, Карпыч, дочь есть?
От неожиданности Беляк побледнел. Он растерянно посмотрел на Пушкарева и каким-то не своим голосом ответил:
— Дочь?… Конечно, есть. Так вы же знаете?… Она училась в Москве… А почему вы спросили об этом?
— Значит, дочь есть? — не отвечая на вопрос, повторил Пушкарев. — А кто же думать о ней должен? Кто должен ей писать? Ты или я? — Беляк смущенно моргал, не понимая, в чем дело. — Кто ей отец? — продолжал Пушкарев. — Эх вы, родители! На, получай! — И он подал Беляку письмо. — Хотя оно мне адресовано, но я не читал. По обратному адресу вижу, что оно тебя больше касается…
Руки у Беляка дрожали. С минуту он сидел, держа в руках нераскрытый конверт, и о чем-то думал. Потом аккуратно вскрыл его, вынул небольшой листок бумаги и начал читать. Радостная улыбка озарила его лицо, оно сразу посветлело, помолодело. Прочитав письмо вторично, Беляк подал его Пушкареву.
— А ну-ка, вслух… всем!… — попросил он.
— Ты меня в секретаря своего превратить хочешь, — пошутил Пушкарев, но взял письмо и начал читать:
— «Милый, родной, старенький мой папка! Не знаю, как буду рада, если эти строки дойдут до тебя. А я почему-то глубоко верю, что дойдут. Боюсь за тебя и горжусь тобой. Горжусь и твоими боевыми друзьями, подобными товарищу…» — Пушкарев замялся. — Тут, кажется, дифирамбы по моему адресу. Восхваление моей личности… — пробурчал он.
Все единодушно предложили Пушкареву читать от строчки до строчки и без комментариев. Он продолжал:
— «…подобными товарищу Пушкареву. Не знаю, как отблагодарить этого чудесного человека, давшего весть о тебе. Ведь я так долго и тщетно тебя разыскивала. Папка! Расцелуй его за меня…» — Пушкарев вдруг поперхнулся, закашлялся и продолжал опять: «Я не окончила институт, но обязательно окончу. Годы мои не ушли. Сейчас работаю далеко от Москвы. Мы, как и вы, бьемся за победу и отдаем делу разгрома врага все свои силы. У нас здесь тоже фронт, с той лишь разницей, что нашим жизням ничто не угрожает. Дыхание войны чувствуется постоянно. Папка! Если бы взглянул на завод, где работает твоя дочь. А какие здесь люди, папа! Я совсем взрослая, и ты обо мне не беспокойся. Обязательно напиши. Передай горячий привет своим боевым друзьям от меня и моих товарищей по труду. Мы гордимся вами и вашей самоотверженной борьбой, а больше всех я горжусь тобой, мой родной. Обнимаю, целую. Твоя Людмила».
Беляк подошел к Пушкареву, обнял его и расцеловал.
— За дочь и за себя. Спасибо, Иван Данилович!
— Чтобы сегодня же ответ написал, — строго сказал Пушкарев, пытаясь подавить охватившее его волнение.
Письмо взволновало всех. Начали вспоминать о том, как жили до войны, рассказывать о своих семьях, кое-кто доставал и показывал сохранившиеся фотокарточки.
Вынул из кармана фотографию и Пушкарев. Он долго держал ее в руке, не спуская с нее неподвижного, как бы застывшего взгляда, потом передал Кострову. С карточки смотрела миловидная пожилая женщина, а на плечо ей склонил головку мальчуган. Все молча смотрели и передавали друг другу карточку. Все знали о горе Пушкарева. А он сидел как-то неестественно прямо, и глаза его излучали такую тоску, что Зарубин не выдержал, поднялся и вышел из землянки.
Молчал окутанный мраком лес. Сквозь чащу его пробивался легкий низовой ветер. Он был теплый и, казалось, нес с собой весну. Чистое звездное небо предвещало хороший день. Но Зарубин ничего не замечал.
Еще в тот летний день, когда Зарубин стоял перед грудой щебня, похоронившей под собой семьи пограничников, он понял, что жизнь для него уже никогда не будет такой светлой и ясной, как прежде. Гибель жены отчасти повлияла и на его решение остаться в тылу у врага, где, как ему казалось, можно было полнее упиться борьбой, местью. Поэтому он сразу, как в родную стихию, вошел в насыщенную опасностями и лишениями тревожную партизанскую жизнь и жадно искал встречи с врагом.
Ему трудно было смириться с мыслью, что он остался одиноким, что навсегда, на всю жизнь ушел человек, принесший ему столько радости и счастья. Он старался отогнать от себя эту мысль, но она появлялась снова и снова, особенно, когда товарищи заговаривали о своих семьях, о прошлом.