Что можно обо всем этом думать?
Или это новая, очередная провокация со стороны Гюберта? Невозможность разгадать смысл сообщения Похитуна буквально бесила меня. Неужели я разоблачен? Значит, дни мои сочтены, и если меня пока еще не трогают, то, вероятно, потому, что продолжают проверять через того же Куркова.
Но тогда зачем Гюберт сообщил мне фамилии шести своих агентов, укрывающихся на нашей стороне? Или это тоже трюк? Да, трюк, рассчитанный на то, чтобы не спугнуть меня, не вызвать во мне подозрений. Ведь Гюберт мог дать мне заведомо вымышленные фамилии и адреса.
Но почему не сам Гюберт сказал мне о родственниках, а Похитун? За каким дьяволом Гюберт поручил это Похитуну? Возможно, что Похитун проявил собственную инициативу, что бывало с ним не раз. Да, да, может быть, и так. Но если и так, все равно ничего от этого не меняется.
Я с трудом заставил себя проглотить обед. Заснул очень поздно. Тупая боль в затылке мешала сну.
Все эти дни я предавался горьким мыслям. Чем бы я ни занимался, о чем бы ни думал, я вновь и вновь возвращался к одному и тому же: я разоблачен. Правда, пока все шло гладко, отношение ко мне не изменилось, но я с минуты на минуту ожидал трагического финала. При каждом вызове к Гюберту кровь приливала к голове и сердце начинало стучать. Каждый раз я ждал, что он посадит меня против себя и со свойственным ему холодным спокойствием предложит объяснить биографические несоответствия.
Как ни странно, я почти не думал о собственной судьбе, меня волновало и бесило, что проваливается дело, что по моей вине сорвана важная операция, сорвана глупо, по легкомыслию. Угнетало чувство стыда перед товарищами.
Я часто встречался с Гюбертом. Три раза он возил меня в своей машине на аэродром. На его глазах я совершал «пробные» прыжки и «осваивал» парашютный спорт. Убедить Гюберта в том, что я никогда до этого не имел дела с парашютом, не составило никакого труда. Я относился к учебе так, как относился бы к ней человек, еще не совершивший ни одного прыжка. Притворяться не приходилось. Имея за плечами добрую дюжину прыжков, выпавших на мою долю и так непохожих друг на друга, я считал и считаю по сей день, что каждый новый прыжок— это шаг во что-то новое и что привыкнуть к прыжкам, как, допустим, можно привыкнуть к метанию гранаты, или вождению машины, или верховой езде, очень трудно, почти невозможно. Парашют — это особый вид спорта, и каждый новый прыжок, по-моему, правильно считать первым прыжком.
Я прыгнул четыре раза: два днем и два ночью. Первый раз прыгнул «пустым», то есть без груза, второй — с радиостанцией и солидной пачкой бумаги, заменявшей деньги.
После четвертого прыжка Гюберт сказал:
— Теперь я за вас спокоен. В наши годы не все идут на прыжки так уверенно.
Но я-то не был спокоен. У меня из головы не выходил Курков. Мне казалось, что Гюберт играет со мной, как кошка с мышью. По вечерам одолевала тоска. Я не знал, что думать, старался уйти от тревожных мыслей и держать себя в руках, но это было нелегко.
Однажды в полдень Гюберт вызвал меня к себе. И опять я шел к нему в страшном напряжении, бегло перебирая в голове десятки подготовленных вариантов. Но когда начался разговор, я едва сдержал вздох облегчения.
— Прыгать вам придется, — объявил он, — на отрезке Орел — Тула, недалеко от станции Горбачево. Вот здесь. — И он показал место на разложенной перед ним карте. — Смело выходите на станцию. Там вас встретит Курков.
«Опять Курков», — мелькнула тревожная мысль.
Гюберт объяснил, что подлетать ближе к Москве, по его мнению, было бы рискованно. Чем ближе к столице, тем сильнее зенитный огонь и больше шансов оказаться подбитым.
— А как Доктор? — поинтересовался я. — Он приедет?
— Доктора ждать не будем, — ответил Гюберт. — Лечение его затягивается.
— Когда я полечу?
Гюберт ответил неопределенно:
— На этих днях, — и тут же добавил: — Завтра Кольчугин везет меня на охоту.
На этом мы расстались.
Настроение мое, хоть внешне все шло гладко, не улучшилось. Я прошел к себе и стал раздумывать над текстом телеграммы на Большую землю. Я знал, что Фома Филимонович найдет повод заглянуть ко мне.
Телеграмма Решетову и Фирсанову должна быть предельно короткой и ясной. Надо предложить им оставить Криворученко и радиста здесь, в тылу, и доукомплектовать группу двумя товарищами из местных подпольщиков. Об этом был уже разговор и с Криворученко и с Кольчугиным. Я считал, что не следует выпускать из поля зрения осиное гнездо. Группа должна держать связь с Фомой Филимоновичем, а он, по мере сил и возможности, будет обеспечивать ее необходимой информацией.
Я составил телеграмму, закодировал ее и, свернув трубочкой листок бумаги, спрятал в стенную щель.
После обеда ко мне зашел сияющий Фома Филимонович. В руках у него была длинноствольная, центрального боя двустволка.
— Ну-ка, смотрите, господин хороший, — обратился он ко мне, подавая ружье. — Маракуете в этих делах?
В этой комнате старик неизменно обращался ко мне на «вы».
Я взял ружье. Это был курковый, вполне исправный «Франкот» двенадцатого калибра. Я попробовал затвор, курки, прикинул ружье несколько раз к плечу и сказал:
— Стоящая штука…
Старик рассказал, что по распоряжению Гюберта комендант Шнабель дал ему на выбор пять ружей: «Чеко», «Зауэр», «Питтер», «Браунинг» и «Франкот». Фома Филимонович остановился на последнем. Он уже успел пристрелять ружье с различных дистанций по разным мишеням и остался доволен.
— Кучно кладет, — хвастался дед, любовно поглаживая ружье. — Видать, убойное… С таким подранков не будет.
Я вынул телеграмму и отдал ему. Он зажал ее в кулак и подмигнул мне. В коридоре он тихо сказал:
— Опять ты что-то сумной. Вызнал что-нибудь новое?
Я отрицательно покачал головой.
— Все будет хорошо. Поверь мне. У меня сердце — вещун.
Я заглянул в глаза Фомы Филимоновича: его мучила та же тревога, которую я не мог скрыть от него. И он же успокаивал меня…
С рассветом состоялся торжественный выезд Гюберта на охоту. Как всегда в таких случаях, все обитатели станции были на ногах. Шли сборы. Фома Филимонович бегал по двору и хлопотал. Ему предстояло держать экзамен, значение и последствия которого в то время не могли предвидеть ни я, ни тем более он.
Я волновался за Фому Филимоновича, пожалуй, не меньше, чем он сам.
Охотничий задор молодил старика, он бегал вприпрыжку от склада к кухне, от кухни в свой закуток, оттуда — в дежурную комнату.
Около восьми утра все высыпали во двор. К крыльцу дома Гюберта Кольчугин подвел под уздцы лошадь, впряженную в широкие просторные сани с плетеной кошевкой.