— И до тебя дошли слухи?
— О девушке на берегу? Конечно. В Пасу-де-Аркуше только об этом и говорят.
— И в Кашкайше?
— И Кашкайш гудит тоже.
— Ну хоть перестали обсуждать уличных проповедников.
— Думаю, ненадолго.
— Что ж, это правда. Тело найдено на берегу. На голове след от удара. А потом задушена. Нехорошая история. Вот только… единственное…
— Сколько ей было?
— Чуть моложе тебя.
— А что «вот только единственное»?
Моя милая, маленькая девочка, крошка, которую я все еще вижу в ней за слоем грима, за всеми этими прическами и духами. Иногда я просыпаюсь среди ночи от страшного предчувствия — я ведь мужчина и знаю мужчин. Я со страхом думаю о тех парнях, которые не увидят в ней маленькой девочки, а увидят ее такой, какой она хочет им казаться. Девушкам не нравится вечно казаться маленькими, а современные девушки и десяти минут в таком качестве не пробудут.
— Может быть, ты была с ней знакома, — увернулся я.
— Знакома?
— Почему нет? Ты с ней почти ровесница. Ее родители живут в Кашкайше. Училась она в лиссабонской школе — лицее Д. Диниша. А зовут ее Катарина Соуза Оливейра. Девочек из хороших семейств тоже иногда убивают.
— Я никого не знаю в лицее Д. Диниша. И среди моих знакомых нет Катарины Соузы Оливейры. Но ты не про это сказал «вот только единственное». Я это поняла. Ты на ходу перестроился, передумал.
— Верно. Я хотел сказать, что ей не было еще шестнадцати и что для своего возраста она была слишком умудрена опытом.
— Опытом?
— Тем, по части которого такие мастерицы проститутки.
— Я понимаю, о чем ты говоришь. Просто ты странно выразился.
— Держу пари, что ты не от матери узнала обо всем этом.
— Мы с мамой говорили обо всем.
— И об этом тоже?
— Это называется «сексуальное образование». Сама она его не получила, но хотела несколько просветить меня в этой области.
— И она называла вещи своими именами?
— Женщины обычно так и делают. В то время как мальчишки гоняют мяч в парке, мы ведем такие вот разговоры… обо всем.
— Кроме футбола.
— Я купила тебе подарок, — сказала она.
— И что еще говорила тебе мама?
— Вот. — Она выложила на стол бритвенный станок и флакончик пены для бритья.
Я притянул ее к себе и поцеловал в лоб.
— Это еще зачем?
— Ну, не брыкайся.
— Ладно. Продолжай.
— Что продолжать?
— Мы говорили о маме.
— Ты слишком интересуешься нашими с ней разговорами. Но если мама тебе о них не рассказывала, значит, думаю, она считала, что это не твое дело и тебя не касается. Или, что вероятнее, это тебе неинтересно.
— Ну попробуй — и узнаем.
Она задумчиво подняла глаза, затянулась сигаретой.
— Сначала ты, — сказала она.
— Я?
— Расскажи мне что-нибудь очень личное из того, что вы обсуждали с мамой… в доказательство доверия.
— Например?
— Что-нибудь интимное, — сказала она, забавляясь, — из области секса. Разве вы никогда не говорили с ней о сексе?
Я потупился, глядя в рюмку агуарденте.
— А она рассказывала мне о том, как у вас с ней все было, — сказала она.
— Рассказывала? — Я был потрясен.
— Она говорила… Дай вспомню точно… «Секс с любимым мужчиной — это чудесно. Когда чувствуешь всю эту нежность и как он внимателен к тебе, чувствуешь это глубокое внутреннее сродство, тогда ты готова на все и летишь как на крыльях». Вот примерно что она мне говорила. Это было после первого моего раза, когда я пожаловалась ей, что все оказалось не так уж прекрасно, как это расписывают.
Оливия замолчала. А я чувствовал себя ужасно — в горле ком, глаза щиплет, живот схватило спазмой. В комнате стало тихо, и только где-то вдалеке раздавался собачий лай. Дочь положила руку мне на плечо, потом уткнулась лбом в плечо. Я с нежностью гладил ее черные волосы. Так текли минуты. Она поцеловала мне руку. В комнату ворвался шум проезжающих машин.
— После первого твоего раза? — придя в себя, переспросил я.
Оливия выпрямилась.
— Она ведь не сказала тебе, правда? Я так и знала, что не скажет.
— Почему?
— Я просила ее не говорить. Думала, что ты можешь засадить его в тюрьму.
— Когда это произошло?
— Довольно давно.
— Я не очень понимаю, что означает по-английски «довольно давно». Это может быть очень давно, а может быть и недавно.
— Года полтора назад.
— Поточнее, пожалуйста. Я хочу вспомнить, что тогда было.
— В феврале прошлого года. Во время карнавала.
— Тебе было тогда только пятнадцать.
— Правильно.
— И как же это произошло?
Она нервно передернула плечами, непривычная к таким разговорам со мной.
— Да ты знаешь, — сказала она.
— Расскажи.
— Мы выпивали. Ему было восемнадцать лет.
Вот, думаешь об этом, боишься, а потом вдруг узнаешь, что это уже произошло. Как же мог я не заметить? Разве не меняются лица девушек, вкусивших запретный плод? Вот мальчишки не меняются — как были олухами до этого, так и остаются ими, только олухами по-дурацки счастливыми.
На меня опять накатило. Я считал, что отдохнул и расслабился, но был напряжен и сжат, как пружина. Второй раз за вечер я грохнул кулаком по столу в ярости на неизвестного негодяя, лишившего девственности мою дочь. Я обвинял во всем мою умершую жену. Я ненавидел себя: как мог я быть так слеп?! Я последними словами крыл Оливию, которая отодвигалась от меня вместе со стулом и, защищаясь, выкрикивала мне в лицо все о своей интимной жизни. Она кричала громко, кричала такое, что матросы могли заслушаться. И это продолжалось, пока она, вся в слезах, не ударила меня, а потом выбежала из комнаты, хлопнув дверью, и бросилась на кровать в спальне.
И наступила тишина, нарушаемая лишь шумом крови у меня ушах и тихим поскребыванием жучка, грызшего ножку стола.
С полчаса я обдумывал происшедшее, потом постоял у двери Оливии. За ней было темно. Я поднялся к себе в мансарду. Там возле окна стояли стол и придвинутый к нему простой плетеный стул. В ящике стола я хранил фотографию жены, снятой крупным планом вечером на террасе дома на окраине Лагуша, где мы тогда жили. Лицо ее на фотографии словно светилось. Снимок был цветной, но из-за вспышки получился черно-белым с желтоватым ореолом вокруг головы. Фотографироваться она не любила, я застал ее врасплох. Она пристально вглядывалась в аппарат, ожидая окончания процедуры.