Я вставил фотографию в рамку, стоявшую перед окном, и ее лицо возникло в стекле, словно она заглянула в комнату.
В запертом ящике стола лежал мешочек с травкой и пачка папиросной бумаги. Мальчишкой в Африке я часто покуривал. Наркотик был единственной отрадой бедняков, и его там выращивали около домов. Уехав из Лондона, я больше не курил, но, бросив пить, да еще и сев на диету, бывало, остро чувствовал одиночество. Мне необходимо было что-то, способное приглушить страдания, и иногда я позволял себе эту слабость.
Последние полгода я выкуривал по две-три самокрутки в неделю и, куря, беседовал с женой, которая смотрела на меня из окна. Самое странное, что, когда я был под кайфом, она начинала мне отвечать.
Я сел в кружке света от настольной лампы и закурил. Действие наступило быстро. Наркотик был качественный, не то что местный. Местный можно было раздобыть через пять минут после выхода из дома, но он никуда не годился. Травкой меня снабжал старик гвинеец, бывший шофер отца. Мой черный брат.
— Ну и денек выдался, — сказал я.
Ответа не последовало. Взгляд ее был устремлен вперед, как у фигуры на носу корабля.
— Тебе нравится мое новое лицо?
Губы ее чуть разомкнулись, на бледном лице они казались темными, но остались неподвижны.
— Сегодня я дважды вышел из себя. С чего бы это? Раньше я никогда не терял над собой контроль, даже когда бывал пьян. Весь этот разговор об отце… Карлуш такое нес, что я не вытерпел.
— Наверное, ты почувствовал себя виноватым, — сказала она.
— Виноватым? Не понимаю.
— Наверно, ты почувствовал себя виноватым из-за отца.
— Из-за отца? Но я защищал его.
— Когда мы познакомились, ты был леваком.
— Это был протест… Протест против фашизма.
— Да? И только это?
Молчание. Мысли у меня в голове так и скакали. Ответ я знал, но как выдавить его из себя?
— Ты можешь признаться, — сказала она. — Ведь здесь только ты и я.
— Он был неправ, — сказал я.
— Ты так считал?
— И считаю.
— Тебе нелегко это признавать, — сказала она. — Я ведь знаю, как ты обожал отца.
— Но почему я так взбесился? Стучать кулаком по столу…
— Ты всегда говорил, что португальцы склонны жить прошлым… Возможно, ты решил жить настоящим и будущим, — сказала она. — Ты меняешься. В одиночестве ты меняешься. Оно стало тебя тяготить.
— Мне не хватало тебя сегодня вечером. Когда я услышал, как Оливия говорит твоими словами, мне стало очень тебя не хватать.
— Это не потому, что я рассказала ей все это?
— Нет. Не в этом дело.
— В чем же?
— Мне вдруг показалось, что и с тобой я временами тоже был один.
— Не «один». Одинок, — сказала она, поправляя мой английский. — Именно это делает тебя тем, что ты есть, но это может сломать тебе жизнь.
— Ты имеешь в виду мою профессиональную жизнь?
— Не надо думать только о службе, Зе.
— Ты права. Очень уж много времени у меня занимают мысли о ней.
— Ты слишком рьяно доискиваешься правды обо всем и всех. Кому это понравится? Даже полицейские, даже твои близкие не всегда хотят раскрываться.
— Я что-то не понимаю.
— Особенно когда ты сам не очень-то раскрываешься… когда прячешься.
— А, ну да. Я так и знал, что мы упремся в это. В бороду…
— Борода? — Она фыркнула. — Не в ней дело.
— В переносном смысле.
— Ладно. Пусть так, — сказала она. — Но помни, что ты первый заговорил об отце.
— Почему ты не рассказала мне про Оливию? — выпалил я.
— Она взяла с меня слово.
— Понятно…
— Сказала, что не хочет разочаровывать тебя.
— Разочаровывать?
— Она знает, что ты всегда считал ее маленькой. Сколько времени ты проводил, беседуя с ней, уча ее, внушая ей, какая она умница, какая она чудесная девочка и как много она для тебя значит. Разве ты не почувствовал разочарования?
Я докурил самокрутку и раздавил окурок в пепельнице. И вновь пережил ту муку, которая охватывает, когда узнаешь, что любимая тебе изменила.
— Странные мы люди, — сказал я.
— Любовь — штука сложная.
Я взглянул на собственное отражение в стекле над головой жены.
— Сегодня я познакомился с одним человеком, — сказал я.
— С кем же?
— Учителем.
— Учителем или учительницей?
— Учительницей.
— И что же? — спросила она с некоторым раздражением.
— Мне она понравилась.
— Понравилась? В каком смысле?
— Меня потянуло к ней.
Молчание.
— Впервые я встретил женщину, которую мне так…
— Можно без подробностей, Зе?
— Я вовсе не хотел…
— Вот и не надо.
— Я собирался только…
— Зе!
Отражение ее дрогнуло, порыв ветра ударил в стекло, непрочно державшееся в раме. Звякнула лампа на столе. Крепчавший ветер гремел черепицей на крыше. Гром, казалось, разорвал что-то у меня в груди. Меня бросило вперед, фотография упала, оконное стекло почернело, лампа опрокинулась.
Я лежал в темноте на полу и задыхался. Доктор решил бы, что у меня сердечный приступ; в каком-то смысле так оно и было. Прошло время, показавшееся мне вечностью. Я кое-как взгромоздился на стул, потом встал, добрался до двери и, то и дело оступаясь, спустился вниз.
Я яростно сдирал с себя одежду, которая липла к телу, как назойливая любовница; содрав, упал в постель, утонув в уютной яме матраса. Слезы текли у меня по щекам.
24 декабря 1961 года, Монте-Эшторил, под Лиссабоном.
Фельзен сидел на краю деревянного сундука спиной к окну, в которое бил дождь. Днем из этого окна открывался вид на океан и форт Кашкайш справа — приземистое квадратное строение, омываемое волнами. Он наблюдал, как прощаются с хозяевами дома родственники Пики после ужина в сочельник. Педру, старший сын Жоакина, был с гостями. Он жал руки и целовался. Мануэл стоял прислонившись к стене, сунув руки в карманы. Он тоже наблюдал. Наблюдал внимательно, как эксперт.
Компания разошлась. Пика поднялась наверх, Педру и Мануэл скрылись в доме. Абрантеш и Фельзен налили себе довоенного арманьяка и закурили штучные кубинские сигары. Абрантеш уселся на свое излюбленное место — в кожаное кресло с высокой спинкой и козырьком. Он любил тихонько и рассеянно постукивать по ручке этого кресла, и ладонь его уже оставила там темное лоснящееся пятно.