Причина их оживления была очевидна. Все прочие лошади у коновязей справа и слева были абсолютно одинаковы — гнедые гвардейские коняги. Моя серая красавица была не очень уместна даже для офицера «малиновых барсов». Я вспомнил о моих полупрозрачных штанах и домашних сапожках, выглядывавших из-под мундира: не надо было брезговать одеждой мертвеца, если грабить покойника, так уж грабить.
А седельные сумки на Мышке и их содержимое! Всего вместе более чем достаточно, чтобы завести со мной длинный и сложный разговор. Например, спросить меня, кто начальник «малиновых барсов».
Оставаясь в темноте ворот, я перевел взгляд на ближайшего ко мне гвардейского коня. Сильного, коренастого, с явно суровым характером. А также — и в особенности — на узел уздечки, которой он был привязан к коновязи.
Потом я достал из-за голенища кинжал. Гвардейцы все еще стояли ко мне спиной, до них и до Мышки было шагов сто двадцать, а до сурового коня — не более пятнадцати.
Я глубоко вздохнул, ощутив чужие запахи: песка на дворцовой площади, лошадиной кожи, подсыхающих тополиных листьев над головой.
У моего города свой запах, и если его когда-нибудь снова возьмут штурмом, разрушат, сожгут, то запах этот исчезнет навсегда.
Самарканд пахнет сухим, горячим камнем старых стен домов и цитадели на севере, застывшей над обрывом к Сиабу. И хлебом, в тесто которого перед отправкой в тандур подмешивают лук, поджаренный в бараньем жире. И нежными цветами фруктовых деревьев весной, и густым сладким духом сушащихся на хлопковых полотнах абрикосов, яблок и ломтиков дыни осенью.
Эти запахи часто снятся мне; а еще снится самый восхитительный эпизод моего детства. Я — десятилетний мальчишка, на окраине раскаленной солнцем и гудящей голосами и мухами рыночной площади. Я сбежал от своей охраны, поднырнул под косматые животы верблюдов и, оглядываясь, вытащил из-за голенища сапога кинжал.
Белый красавец с тонкими ногами мотал длинной бежевой гривой и хитро посматривал на меня большим глазом между длинных женственных ресниц.
Сейчас, сейчас, шептал я ему, это не займет и мгновения.
Удар кинжалом, как топором, из-за головы по поводьям на деревянной коновязи, нога в стремя, съежиться в комочек у мерно дышащих ребер белого красавца, по ту сторону от вяло переговаривающихся у затененных прилавков людей, и послать коня с места в быструю рысь, а потом и в галоп, распугивая прохожих. И только перед галопом подняться, наконец, в седло, показав ошеломленным конюхам свою спину, и зарыться счастливым лицом в жесткую гриву.
Коням нашей семьи завидовал весь город. Но то были кони моего отца или матери, а этот краденый жеребец, пусть ненадолго, был только мой.
Я никогда в жизни не был бедным, мне были хорошо знакомы и пряный запах сафьяна, и нежность шелка, украшавших седло и попону. Но я был в восторге от того, что сумел украсть настоящего рысака, который, безропотно слушаясь моих рук, поднимался сейчас к старым, песчаного цвета камням цитадели, к высокому берегу реки.
Мои раздувавшиеся ноздри угадывали мужской запах хозяина коня — чеснок и железо, и совсем другой — странный, дразнящий — аромат персидской розы. Значит, двое в седле, рука воина обнимает талию спутницы, касаясь снизу ее тяжелой груди, и в моих ушах звучит женский шепот — слова, которые я уловил как-то ночью в длинных переходах нашего обширного дома: «Что ты делаешь со мной — превратил в какую-то пленницу любви». До сих пор не знаю, чей то был голос, прерывавшийся то ли от смеха, то ли от слез.
Коня я привел потом на рыночную площадь с другой стороны, привязал обрубленными поводьями к другой коновязи и растворился в толпе. Домой добежал, не переводя духа и зная, что наказание неотвратимо и последует оно, как только отец пробудится от полуденного отдыха.
Отец, однако, встретил меня у дверей, похлопывая уздечкой по ладони. И, как всегда, сказал нечто неожиданное.
— Люди, которые охраняют тебя днем и ночью, — они отвечают за тебя своей жизнью. Ты не хочешь поинтересоваться, живы ли упустившие тебя Наршах и Фарнарч?
Я замер.
— Но они, конечно, живы, — продолжал отец после небольшой паузы, продолжая бить себя уздечкой по левой ладони, с влажным мягким звуком, с длинными интервалами. — А тебе придется в этой жизни подумать, как завоевать любовь этих людей; такую любовь, чтобы они когда-нибудь подставили свою грудь под стрелы или ножи за тебя самого, а не из страха передо мной. А также вспомнить, что наши друзья из Мекки и Медины за воровство рубят виновным руки. И задуматься о том, что, когда сбегает мой сын, и одновременно на той же площади, где он пропал, конокрад перерубает уздечку известного половине города мервского жеребца, которого и продать-то не так просто, то сопоставить эти факты могу не только я.
Молчание. Еще более длинная пауза перед очередным шлепком мертвой кожи по живой.
— А остальное тебе объяснит Нахид, — закончил отец.
Я обернулся и встретился со взглядом огромных голубых глаз матери — только сейчас я понимаю, какой молодой и прекрасной она тогда была. Она стояла в позе танцовщицы, чуть изогнув талию, и, мгновенным движением руки выхватила из воздуха уздечку, переброшенную отцом через мою голову.
Мать не только происходила из рода воинов, но и сама была женщиной-воином; она как бы сошла с фресок, украшавших нашу парадную залу, — шлемы, барсы, драконы, длинные изогнутые тела воителей в мелких кольчугах; на ее боку была такая же круглая рана от стрелы, какая украшает сейчас мое плечо. Быть наказанным такой женщиной позором не счел бы никто. Но еще раз взглянув в веселую синеву ее глаз, сверкавших из-под кружевной белой сеточки для волос, я понял, что меня ждет нечто другое.
— Итак, ты достаешь из сапога нож, а дальше или пилишь им уздечку туда — сюда, или рубишь сплеча, — проговорила она, каким-то странным стремительным движением привязывая уздечку к деревянной ограде внутреннего сада. — Допустим, все же рубишь. Достань же нож снова и повторяй то, что сегодня сделал, но остановись по моей команде, а я — я буду отсчитывать время.
Щелчок ее длинных пальцев, сейчас лишенных перламутровых наклеек на ногтях, еще щелчок, еще.
И вот по ее команде я замер с занесенным к уху кинжалом.
— Пять щелчков, — вздохнула она. — И шестой — на удар по уздечке. Даже если удар хороший, то есть его одного достаточно, то у коновязи остаются обрезки — наглядное свидетельство того, что подошел человек и украл коня. Если бы этих обрубков не было, то хозяин еще какое-то время размышлял бы, не отвязался ли конь сам по себе, не послать ли рабов искать его по всему городу… Немало песочных часов перевернется за время этих поисков. Итак, значит, шесть щелчков… А теперь смотри.
Ее глаза впились в мои, а пальцы обеих рук протянулись к уздечке и как бы подпрыгнули, а затем дернули уздечку вверх и поднесли ее, целую и освобожденную, к моему лицу.
Сзади раздалось тихое «ха-ха» отца.
— Не «ха-ха», а два щелчка, — отозвалась мать. — Смотри: уздечки обычно крепят к коновязи вот таким узлом. Ты оцениваешь его издалека, убеждаешься, что узел именно наш, согдийский, а не более сложный тюркский (снова «ха-ха» сзади). К этому моменту твои пальцы уже мысленно сделали все как нужно и дрожат, готовые к делу. И тогда вот это ушко ты толкаешь вверх…