(Я, значит, «способ объяснения»?)
– Иначе говоря, таинственная, но бесспорная причина всякого необъяснимого феномена.
(Не только «способ объяснения», но и «бесспорная причина»!)
– Этим объясняются, в частности, еврейские погромы во время эпидемий чумы в средние века.
(Но сейчас-то на дворе двадцатый век, насколько мне известно.)
– Для некоторых из ваших коллег, раз вы козел отпущения, значит, вы и есть тот, кто подкладывает бомбы. По той единственной причине, что им нужна причина, – так им спокойнее жить.
(А мне нет.)
– Они абсолютно не нуждаются в доказательствах. Они верят в вашу виновность, и этого им достаточно. И они снова набросятся на вас, если я не приму меры.
(Так примите же их!)
– Ладно, поговорим о другом.
И начинается разговор о другом. Обо мне, точнее говоря. Просвечивание вдоль и поперек. Например, почему я не попытался использовать по назначению мой диплом юриста (он один из немногих людей на свете, кому известно, что я – счастливый обладатель этой почтенной ксивы). В самом деле, почему? Поди знай! Ребячий страх остепениться, «вписаться в систему», как говорили в те времена? Но я-то никогда особенно не клевал на эту удочку – тоже порядочная дешевка!
– Принимали ли вы участие в деятельности какой-нибудь общественной организации?
Ни какой-нибудь, ни самой солидной. В те времена, когда у меня были друзья, я предоставлял им играть в эти игры. Это они меняли дружбу на солидарность, механический бильярд на ротапринт, балдение в кафе на дежурства в комитетах, лунный свет на булыжники, Гадду на Геварру. Кто был прав, я или они, – этот вопрос не по зубам никому из тех, кто пытается на него ответить. А кроме того, мать у меня уже была в бегах, детей полон дом, Лауна крутила свои первые романы, Тереза орала по ночам так, что просыпался весь Бельвиль, а Клара каждый день два часа шла из детского сада, расположенного в трехстах метрах от дома («Я смотлю, Бен, мне нлавится смотлеть». Уже тогда.)
– Кто ваш отец?
Один из материных хахалей. Первый. Ей тогда было четырнадцать. Я его никогда не видел, так что можете смахнуть слезу, комиссар. Но он не плачет, а регистрирует, анализирует и, уж конечно, ничего не забудет.
Затем возникает щекотливый вопрос о тете Джулии и о том, что она «значит» для меня. А в самом деле, что она для меня «значит»? Помимо того сеанса суровой сексуальной самокритики и репортажа, который она готовит… Но это его не касается.
– Об этом еще рано говорить.
– Или уже поздно.
Он чуть прибавляет свет в лампе, чтобы я мог оценить всю степень серьезности, которую он придал своему лицу.
– Остерегайтесь этой дамы, господин Малоссен, не давайте вовлечь себя в какое-нибудь… в какую-нибудь совместную деятельность с ней, о которой позже вам, может быть, придется пожалеть.
(Молчание – это… молчание.)
– Журналисты обожают непосредственность, не заботясь о том, что может из этого выйти. Но мы-то знаем, что непосредственность – продукт воспитания.
– Мы? Почему мы?
(Это у меня как-то само собой вырвалось.)
– Но вы же глава семьи и, следовательно, воспитатель. Я тоже до некоторой степени.
После чего он еще раз излагает мне свои выводы. Он не думает, что взрывы – дело моих рук.
Однако факт остается фактом: бомбы взрываются там, где я в этот момент нахожусь. Из чего следует, что кто-то пытается свалить это дело на меня. Кто же? Секрет. Все это, впрочем, не более чем гипотеза, которая подтвердится при случае или будет опровергнута.
– При случае? Что вы имеете в виду?
– При взрыве следующей бомбы, господин Малоссен.
Прекрасно. А если она все разнесет? Наивный вопрос, который я, однако, задаю.
– Наши эксперты не думают, что это произойдет. Я тоже не думаю.
Допрос заканчивается кое-какими рекомендациями, точнее сказать, распоряжениями дивизионного комиссара Аннелиза. Два-три дня я сижу дома, чтобы зализать мои болячки, а затем возвращаюсь в Магазин. Там я должен вести себя абсолютно так же, как раньше, и, в частности, ходить там, где ходил. Два специалиста по наблюдению будут следить за мной с утра до вечера, и каждый, кто подойдет и заговорит со мной, будет зафиксирован этими живыми видеокамерами. Они будут, так сказать, прицельной рамкой, а я – точкой прицела. Вот так. Вы согласны, господин Малоссен? Сам не зная почему, я соглашаюсь.
– Хорошо, я сейчас распоряжусь, чтобы вас доставили домой.
Он нажимает на некую кнопочку (еще одна уступка современности) и просит Элизабет оказать ему такую любезность – попросить зайти к нему инспектора Карегга. (А, любителя турецкого кофе!)
– И последнее, господин Малоссен. Что делать с теми, кто на вас напал? Они бы убили вас, не окажись поблизости один из моих сотрудников. Не хотите ли возбудить дело? У меня тут полный список.
Он достает из папки бумагу и протягивает мне. Дико хочется прочитать. Прочитать и замести к такой-то матери этих гадов. Но – изыди, Сатана! – светлый ангел во мне отвечает «нет». Дурачье они, эти ангелы!
– Как хотите. Так или иначе, им придется ответить за нарушение общественного порядка в ночное время. Кроме того, об их поведении мы уже сообщили дирекции Магазина.
Боюсь, что ребра от этого у меня целее не будут.
Париж дрыхнет, а инспектор Карегга ведет машину, как все полицейские мира печатают на машинке, – двумя пальцами. На нем все та же куртка с меховым воротником. Я прошу его сделать небольшой крюк, чтобы я мог заскочить к Тео. Он соглашается.
Я собирался взбежать по лестнице через две ступеньки, а приходится тащиться со скоростью две ступеньки в час. На каждой площадке – сеанс реанимации. А когда наконец добираюсь до его этажа, вижу приколотую к двери фотографию Тео в переднике, украшенном букетиком из четырех маргариток. Все ясно. Дома его нет, он у меня. Ребята, должно быть, забеспокоились, позвали его, и он отправился выполнять обязанности няньки.
Возвратившись к инспектору Карегга, застаю его на грани дезертирства. Чтобы хоть как-то вознаградить его за ожидание, прошу высадить меня не доезжая пятидесяти метров до дома, на углу улицы Рокетт и Фоли-Реньо; таким образом, ему не придется делать круг по бульвару. Большое спасибо, он сегодня дежурит и очень торопится. Кое-как вываливаюсь из машины и волочу свои кости к ребятам. К моим детям. Даже сердце слегка защемило, и я почему-то вспомнил профессора Леонара. Итак, доблестного защитника рождаемости замочили у меня на работе. Интересно. Не похоже это как-то на него – ходить по универмагам, а забавляться с фотоавтоматом и подавно. Профессор Леонар – это вам не ширпотреб, это сугубо штучный товар. Его шмотки на той лекции тянули как минимум на двадцать-тридцать кусков. У таких, как он, правый и левый ботинок шьют разные мастера, которые сидят на этом деле всю жизнь. Нет, типу такого сорта нечего было делать в Магазине. Такой и в метро не ездит, разве что по рассеянности, сильно разволновавшись. Или чтобы отыграть фант после очередной вечеринки у своей дочери.