Что все это значит? Один напрашивающийся и оттого сомнительный и плоский ответ состоит в том, что в своем рассказе N. на каждом шагу замечает несходство своего первоклассного детства и буржуазного быта семьи Пнина и вообще склонен противополагать недостатки и невзгоды «бедного Пнина» своему избытку и счастью. Это особенно заметно в области английского языка, для Пнина являющегося коварным орудием трудоемкого и полного подвохов общения с обитателями совершенно чужой ему страны, в то время как для N. это богатейшее и чрезвычайно покладистое средство художественного выражения, позволяющее ему, между прочим, искусно передать историю первой любви Пнина, его несчастливого брака, его золотого сердца, его неуклюжего английского языка.
Но этот ход рассуждения хотя и кажется на первый взгляд приемлемо-утешительным, не может привести к объяснению ни одного из серьезных противоречий, о которых говорилось выше. Как может N. настаивать, что они с Пниным дважды виделись перед их парижским столкновением, когда Пнин это отрицает категорически? С какой стати Пнин обвиняет N. в том, что он выдумал, будто они учились в одной гимназии и даже списывали друг у друга на экзаменах, когда N. ничего подобного не говорил? Каким образом N. — персонаж книги, играющий роль ее повествователя, — имеет доступ к детским воспоминаниям Пнина, к его грустным раздумьям о смерти в университетском парке, даже к его сновидениям? Наконец, психологически необъяснимо, отчего N. имеет невероятное в описанных им самим обстоятельствах право «опубликовать» эту книгу о Пнине, о его частных скорбях и задушевных мыслях и обо всем прочем — притом книгу, в которой ее герой не умирает (в отличие от практически всех других книг Набокова). На это можно, конечно, возразить, что «Мой бедный Пнин» есть в такой же степени плод созидательного воображения N., в какой весь «Пнин», заключающий в себе и повествователя, и его повесть, есть создание Набокова. Такой взгляд приводит к дурному головокружению, к тошнотворному и очень, в сущности, унылому ощущению итоговой пустоты, когда «все стремится по спирали в туманную относительность» {29} , так что N. становится по отношению к Пнину тем же, чем Красный Король был для Алисы и бабочка для некоего полусонного китайца.
Вопрос о достоверности повести N., а стало быть, и о его благонадежности, есть вопрос крайней важности для всякого, кто желает понять основную структурную тему глубокого залегания. Нельзя же отделаться от мысли, что если Пнин в этом споре прав, то вся история его жизни, изложенная в книге по всей ее длине, должна быть подвергнута пересмотру.
Итак, мы видим, что главная и труднейшая загадка «Пнина» заключается в том, что герой и друг рассказчика отказывается признать правдивым его рассказ о своей жизни. И чем внимательнее читаешь этот рассказ, тем больше странностей в нем замечаешь. Например, в эпизоде в остзейском имении обнаруживается больше внутренних несогласий, чем можно различить на первый взгляд из слов N. В последовательном изложении первых шести глав N. касается этой темы дважды, в первой главе и в пятой. Вот Пнин, в легком приступе галлюцинаций, видит мельком одну из своих балтийских тетушек, в жемчугах и кружевах и белокуром парике, надевавшемся на все представления знаменитого в провинции актера Ходотова, которого она обожала издали, покуда совсем не помешалась в рассудке.
Однако в начале пятой главы N. описывает мимолетное воспоминание Пнина о «том неясном, мертвенном дне, когда он, студент первого курса Петроградского университета, сошел на маленькой станции балтийского курорта…», воспоминание, которое к концу главы доводит его до одного из самых удручающих его полуобморочных состояний. Тут-то мы узнаем, что
Белочкины в это лето [1916 года] снимали дачу на том самом балтийском курорте, возле которого вдова генерала N. сдавала Пниным летний дом на границе своего огромного имения, болотистого и каменистого, где уединенную усадьбу окаймлял темный бор.
Не может ли эта генеральша быть одной из «балтийских тетушек» Пнина, упомянутой в начале романа? Не может: в конце его она оказывается «скучной старой теткой» повествователя, которую его семья навещала «в ее странно уединенном имении недалеко от знаменитого курорта на Балтийском взморье». К тому же N. дальше извещает нас, что Пнин «смутно припомнил» эту внучатную тетку. Мало того, что N. как будто присваивает балтийскую тетушку Пнина, но он еще и делает ее обожательницей Анчарова, «провинциального актера-любителя», вместо «знаменитого в провинции» Ходотова из воспоминания Пнина {30} . Или вот еще одна замечательная странность: у развязного служащего железнодорожной станции Витчерча жена на сносях, и известие о ее предродовых схватках (неподтвердившееся) приводит в действие механизм событий, заканчивающихся первым припадком Пнина, с сопутствующем погружением в ясно видимое прошлое. Этого служащего зовут Боб Горн, и он неожиданно на мгновение превращается в управляющего имением тетки N. Роберта Горна, «развеселого толстячка из Риги… бурно, но некстати аплодировавшего [игре Пнина в пьесе Шницлера]».
Даже твердо помнящему роман читателю здесь легко заблудиться, поэтому сведем основные разногласия двух вариантов этого эпизода, с тем условием допущения, что у Пнина имеется собственная версия своей жизни, которую N. добросовестно излагает в первых шести главах — и опровергает в последней.
Изложение (Глава 1): Версия Пнина
1. У Пнина была балтийская тетка
2. Ходотов, «знаменитый в провинции актер»
3. Роберт Горн, «управляющий имением»
Опровержение (Глава 7): Версия N.
1. У N. была балтийская тетка
2. Анчаров, «провинциальный актер-любитель»
3. Боб Горн, «служащий железной дороги»
Интересно, что в последней главе, то есть изнутри версии N.. Пнин утверждает, что никогда не играл роли рогатого мужа в «Libelei» и не встречался с N. ни тем летом, ни прежде.
Эта заключительная глава вообще отбрасывает длинную, конфузящую и даже тревожную тень на предыдущие. Без нее читатель признает всеведение повествователя, механически-послушно принимая на веру то известное условие договора между сочинителем и читателем, которое подразумевает, что привилегии повествователя третьего лица распространяются и на перволичного. Но если этот повествователь сам полагает строгие границы осведомленности о своем предмете, как это делает N. в последней главе, то читатель не может не быть в недоумении.
Можно, конечно, попытаться натянуть правдоподобно-рациональное объяснение этим и другим противоречиям: N. мог бы набрать разных лакомых подробностей жизни своего героя в Вэйнделе у Гагена, у Клементсов, у Тэеров и уж, конечно, у Джэка Коккереля; многие частые гости Соснового (Шато, Роза Шполянская, Болотов), безусловно, могли бы предоставить сырье для описания лета 1954 года в пятой главе; и не так уж трудно было бы раздобыть сведения, потребные для написания второй половины второй главы (брак Пнина, морское путешествие в Америку, приезд Лизы в Вэйндель) и даже главы четвертой (Виктор Винд). N., «крупный русский писатель», мог бы употребить затем свое мощное воображение, чтобы законопатить зияющие дыры, сочинить недостающие связи и переходы, переменить все имена, включая имя главного героя, и так далее {31} . Такая книга, которой отлично подошло бы название «Мой бедный Пнин», имела бы вид логической задачи, весьма напоминающей тот странный вид шахматных задач, который называется ретроградным: они решаются путем кропотливой аналитической работы, цель которой — восстановить ход за ходом всю партию, двигаясь вспять, причем нужно тщательно проверять и исследовать разные тематические возможности, как то: неожиданные превращения пешки в более слабые (чем ферзь) фигуры, взятие en passant, утрату привилегии рокировки и замысловатые подкопы и логические ловушки {32} . В таком случае последняя глава являлась бы отправным пунктом: Пнин покидает Вэйндель в то время, как N. в нем поселяется и пишет книгу о жизни и приключениях Пнина.