— Ты первый издохнешь! Я прямо сейчас могу вызвать ребят! — Генерал в теле мальчика затрясся, но уже не от приступа болезни, а от бешенства. — Они тебе иголки под ногти загонять будут, пока не сознаешься! Они суку твою беременную насиловать будут у тебя на глазах всей командой! А потом сделают ей кесарево сечение!
"Пороз буравит подземные ходы! — соображал я лихорадочно. — Пороз рвется наружу! В будущее! В мир, где нас всех уже не будет! Но останутся наши дети! И тогда им — хана! Ему бы только на плацдарме закрепиться!"
— И без пыток могу сознаться. Я все сжег, — сказал я, глядя ему прямо в глаза. — Перед смертью Белявский сказал, что вы от наркоза дуба дали. Сердце не выдержало. При свидетелях сказал. Твои орлы наверняка занесли это в протокол допроса Семена и Тимофея Ребровых. Иначе ты уже лежал бы в кремлевской клинике под капельницей, а рота, почетного караула охраняла бы тебя круглосуточно, как алмаз "Орлов". Не забавно ли? "Орлов" под охраной орлов. Ну, а с мальчиком все в порядке. Мальчика Белявский разрешил вернуть родителям. Я сжег, Паскевич. Извини. Знал бы, что ты — это ты, оставил бы и сыворотку, и формулы. Ведь ты мне за них такую премию на счет в швейцарском банке положил бы, что мы с Анастасией Андреевной на Багамах бы жили в белом особняке с видом на будущее, так?
— Так. — Пороз облизнул губы кончиком языка. Ему показалось, что я торгуюсь. Что есть шанс.
Не все потеряно.
Я ждал, наблюдая за его реакцией.
— Пятьдесят миллионов, — произнес он четко. — Долларов. И загранпаспорта. Через десять дней. Я уполномочен и гарантирую. Мне бояться нечего. Тебе все равно за бугром никто не поверит.
— Если б я только знал, что ты жив… — Мне даже не пришлось разыгрывать подавленное состояние. Я и так был подавлен всем услышанным.
— Ты же врешь! — взвизгнул Пороз. — Когда ты успел?! Где?! Я Насте скажу, что дурачка ты мне сдал из ревности! Она не простит!
Пороз не хотел погибать в одиночку. Он меня за собой тащил. Он горел желанием прикончить мое счастье, а значит, и меня.
— Тем же утром, — сознался я, не в силах противостоять его напору. — В голландской печи у Ольги Петровны. Опасался, что в плохие руки попадет. Она подтвердит, коли надо. Розовые ампулы в пенопласте и две папки. Рецепты еще там были какие-то.
— Все! — По телу Пороза пробежала дрожь, будто рябь скользнула по луже от внезапного порыва ветра. — Это конец! Настя!
— Я здесь, Захарка! — Настя вбежала на зов страдальца.
Остановить Пороза я не мог. Я придушил бы его подушкой, но тогда я придушил бы и мальчика.
— Тетя Настя! — Пороза снова начало колотить, и веки его заметались, как мотыльки в раскаленном плафоне. — Я должен! Я умираю, тетя Настя! Когда я был еще у доктора… И там был еще дядька… Худой такой… Все кашлял… Он сказал, что Сережу в склеп унесли… Что он подохнет там, где Никешу зарезали, которого Сережа ему выдал… Я и Сережу жалею… Ты прости его, тетя Настя! Это ведь за любовь! Мне маманя сказывала, что за любовь и душу продать не грех!
— Что ты говоришь?! — Настя, задыхаясь, схватилась за грудь. — Ты ведь путаешь, Захарка! Ты ведь маленький! Мог спутать!
Но Пороз уже бился в предсмертной агонии.
— Нет, Настя. — По моим щекам бежали слезы. — Он правду сказал. Я Никешу выдал Паскевичу. Ведь я думал тогда, что он маньяк и убийца, а ты — в опасности.
Из груди Пороза вырвался протяжный вой.
Почуяв минуту кончины мальчика, в детскую вбежала растрепанная его матушка. Следом — Алексей Петрович. Несчастная родительница с рыданиями припала к ногам умирающего сына.
— Пошла вон, блядь! — из последних сил выкрикнул Пороз, и глаза его закатились.
Алексей Петрович встряхнул меня, схватив за плечи.
— Он умер?!
— Кто? — спросил я, уничтоженный доносом Паскевича.
— Сын мой! — простонал Ребров-Белявский. — Кровинушка!
— Да нет. — Мне почудилось, что на лице моем осталась паутина, и я смахнул ее. — Спит просто. Кризис почти миновал. Вы мне поверьте, я ведь немного разбираюсь в медицине. Утром Захарка ваш будет здоров, как бык. Ну, как бычок. Да вы сами пульс пощупайте.
— Ровный! — Алексей Петрович приложил ухо к груди бесчувственного мальчика, и глаза его, когда он обернулся ко мне, засияли счастьем. — Спасибо вам, Сережа! Благодари его, мать! На колени падай!
Мать Захарки и вправду рухнула на колени, обхватив при этом мои ноги. Пришлось мне и ее успокаивать. Кто бы успокоил меня…
Мы с Настей шли из "Замка" по улице молча. Все было сказано. Проводив ее до калитки, в дом я не пошел. Настя, не простившись, скрылась за дверью. Я свистом вызвал Караула. Пес вылез из конуры до половины, интересуясь, на какой предмет его потревожили. Миски с едой поблизости не было. Пес с сопением втянул в себя весенний свежий воздух. Едой и не пахло. Караул дал задний ход. Пришлось взять его за шиворот и угостить увесистым пинком. Раскурочив дно будки, я вытащил чемодан и, озираясь, быстрым шагом направился в нижние Пустыри.
Сухие дрова постреливали в разожженной печи. Пробирки с эликсиром Белявского уже отстрелялись. Папки, оттого что я поленился их развязать, горели хуже. Пришлось их обдать самогоном двойной выделки. "НЗ" Обрубкова, или, по-свойски, "нержавеющий запас" в надраенной фляге литров на пять, я стащил из сундука Гаврилы Степановича, так и оставленного распахнутым после досмотра, учиненного уже в отсутствие хозяина. Академических трудов у егеря не нашли, а сундук закрыть позабыли. И погреб, что типично, не закрыли. Там тоже, надо понимать, трудов не нашли. Все это как бы говорило: "Мы еще не закончили. Мы отлучились, но вернемся и продолжим".
Самогон для "НЗ" Гаврила Степанович настоял на мандариновых корках, а сивушные масла абсорбировал посредством древесного угля. Пился самогон легко и под луковицу, и под карамельные подушечки. Расположившись в шезлонге у печи, я выпил под то и под другое. Минут пятнадцать или около того я тренировал Банзая прыгать через кочергу.
— Нет, ты не Брумель, ты — другой. — Разочарованный в нем как в прыгуне, я бросил кочергу на жестяной поддон, усыпанный пеплом.
Кочерга звякнула, и Банзай тут же без разбега взял метровую высоту. Приз, тонкую дольку сала, вытянутую из блюдечка, Банзай истратил прямо на столе. Еще две дольки он сбросил Хасану, который вел за нами наблюдение, сидя на веревочном кругу, точно дрессированный тигр на тумбе. Взаимовыручка. Чувство локтя. Так мы и жили.
"А все же боязно человеку, — рассуждал я над мучениями картонной папки Белявского, корчившейся в пламени. — Боязно ему на Страшном суде представиться не в чем его мать родила, а в том, что он сам на себя впоследствии напялил. Не получи академик смертельных ран, черта лысого он сознался бы, где сыворотка. Так и расстались бы мы в уверенности, что эксперимент прошел безуспешно. А Пороз, получив желанный эликсир, рос бы, наливался бы соком и готовился бы унаследовать империю".