Батюшка заметил также, что установление памятника и даже освящение его не является отпущением грехов тому, кому он будет поставлен.
— Освящение статуи не значит превращение ее в религиозную святыню, но она есть историческая реликвия, и церковь способствует тому, чтобы она в качестве таковой стояла крепко и долго. Чтобы не было больше того кощунства, свидетелями которого мы являлись.
Напоследок батюшка еще раз осенил крестом пьедестал, и все опять перекрестились, после чего он, подобрав полы рясы, вместе с Поросяниновым направился к своей «ниве». Жердык подошел к Аглае спросить, как было в Москве, а потом сказал с гордостью:
— Ну, вот видите, Аглая Степановна, видите, а вы еще не верили, что будет на нашей улице праздник. А он будет. Завтра. И уже никто и ничто не сможет его отменить, — заверил Жердык и, отходя, запел вполголоса: — Сердце красавицы склонно к измене…
Пока Жердык говорил, за его спиной стоял и дожидался своей очереди старик с желто-зеленым лицом.
— Не узнаете? — спросил он. — Я — Макс Огородов, скульптор.
И тут же стал бормотать какую-то несуразицу, из которой постепенно прорезался смысл, что он тяжело болен и приехал сюда через силу, испытывая настоятельную душевную необходимость проститься с лучшим своим творением, к которому имеет страстное желание приблизиться и прикоснуться перед смертью.
— Почему бы и нет? — сказала Аглая. — Завтра будем устанавливать — и прикоснетесь.
— Нет, — возразил скульптор. — Не завтра. Завтра он будет стоять там, высоко. А я бы хотел… пока он без пьедестала, пока его можно обнять.
Аглае намерение Огородова не очень понравилось. Зачем это ему обнимать? Что будет, если каждый вздумает обниматься?
— Но это ж мое создание, — напомнил Огородов.
— Ладно, — согласилась она, — пойдемте.
И он послушно поплелся за ней.
Лестницу на второй этаж оба одолели с трудом. Аглая ставила сумку на две ступеньки перед собой, сама поднималась, переставляла сумку и так достигла своей площадки.
— Прибраться не успела, — виновато предупредила она и заметила про себя, что, когда пила, ей было все равно, убрано или не убрано и кто что об этом подумает. А теперь не все равно.
Скульптор ничего не ответил и дышал часто, как собака, которая хочет пить.
Да и у нее руки дрожали, и ключ тыкался мимо дырки. В дверь она входила так медленно, что Огородов не выдержал и даже отпихнул ее невежливо, рванулся в гостиную и, согнув колени, застыл перед статуей.
— Ну, здравствуй, — сказал он и растопырил руки, словно ожидал чего-то, что упадет ему сверху. Аглая опустила сумку к ногам и прислонилась к притолоке. Огородов приблизился к статуе, обнял ее и тихо заплакал.
Аглая не любила людей, которые плачут. А плачущих мужчин не любила тем более. И никогда не жалела. Презирала. Но на старости лет расслабилась, наверное, и поддалась чувству, не достойному большевика.
— Ну, чего зря слезы-то лить, — сказала она в своей грубоватой манере. — Жизнь нам всем дается на время. Даже он, — показала на статую, — уж какой человек, и то помер. А мы… Людей вон сколько на свете. Если мы помирать не будем, то сколько же нас наплодится? На земле места не хватит.
Огородов отошел к стене, рукавом вытер испарину и, глядя на статую, сказал:
— Да разве я о своей жизни плачу? Я свою жизнь полностью оправдал. У меня видение было. Что стоит мне до него дотронуться, и болезнь тут же отступит. Он непременно должен меня спас… — Огородов вдруг захрипел, закашлялся, задергался и схватился за грудь. Из угла рта пошла пузырями черная пена.
— Да ты что, что ты! — заволновалась и захлопотала возле него Аглая. — Ты подожди. Здесь не помирай. Здесь не надо. Я сейчас доктора вызову.
Она сама была слаба, но дотолкала его до дивана. Он рухнул на него навзничь и замер с открытым ртом и выпученными глазами. Несколько секунд он лежал, запрокинувши голову, как будто даже без дыхания. Чем напугал Аглаю еще больше. К счастью, все обошлось. Гость очухался и даже настолько, что был приглашен на кухню и напоен чаем из кружки с надписью «XX лет РККА».
Аглая смотрела, как он, сложив губы трубочкой, дует в кружку и затем пьет чай без видимого желания.
— А чем вы сейчас занимаетесь? — поинтересовалась Аглая.
— Сейчас-то ничем. А так что ж… Вождей лепил. Хрущева, Брежнева, Андропова, Черненко… О вашем пьедестале все время думал. Нехорошо, что пустой стоит.
— Хорошо, — возразила Аглая. — Дождался хозяина. Не зря было сказано: «Будет еще на нашей улице праздник».
— Не зря, — согласился гость и снова зашелся в кашле, хватаясь за грудь.
— А у вас, извиняюсь, какая болезнь? — Аглая опять перешла на «вы». — Что-нибудь вроде рака?
— Хуже, — сказал он, покашливая.
— Разве бывает хуже?
— Кажется, бывает. — Он странным образом улыбнулся и посмотрел ей прямо в лицо. — У меня СПИД. Вы слышали про такое?
— СПИД? — переспросила она растерянно. — Как это СПИД? СПИД — это же только у этих бывает… А-а, — догадалась, — так вы тоже этот?
— Да, я гомосексуалист, — с вызовом сказал Огородов. — И горжусь этим. Теперь весь цивилизованный мир признает, что в этом нет ничего зазорного. Тем более, что я художник. Творческая натура. Все художники такие.
— Как это все? — не поверила она. — Все художники друг друга в задницу, да? И Репин, и Шишкин, и Кукрыниксы?
— А про Чайковского вы знаете? — спросил он. — Все знают, что голубые самые талантливые люди. А другие — это бездари. Другие, тьфу! — он плюнул, правда, не на Аглаю, а в сторону, но она все равно всполошилась.
— Ты что! — закричала она. — Ты что это плюешься в чужом доме? Тем более, что заразный. Дай сюда! — Она вырвала у него чашку, расплескавши остатки чая, уже остывшего, и сказала слабым голосом, но решительно: — Уйди отсюда.
— А что такое? — не понял Огородов. — Через чашку СПИД не передается.
— Уйди, я тебе сказала. Мне на тебя смотреть противно. Гомик несчастный! Уйди. Вон отсюда!
Вытолкала его в прихожую, сунула ему в руки пальто и шапку, еле дотерпела, пока он оденется, и потом, когда он уже по темной лестнице, цепляясь за перила, спускался, крикнула:
— Пидарас проклятый! — И тут же услышала, как будто в ответ:
— Сердце красавицы склонно к измене…
Это был голос Жердыка.
Аглая перегнулась через перила, надеясь увидеть поющего, но на лестнице никого не было, а голос Жердыка шел вроде бы из подвала, где жил Ванька Жуков. Но тоже шел как-то странно. Жердык не пел песню целиком, а все время повторял, как на испорченной пластинке:
«Сердце красавицы склонно к измене… Сердце красавицы склонно к измене…» — и так без конца.