— Ну, ты же знаешь… Эмили такая…
— Да, знаю, она все держит в себе. — Он отгрыз еще кусок скотча, прилепил его рядом с первым и, довольный своей работой, похлопал меня по ноге. Его прикосновение было настолько нежным, что у меня на глазах выступили слезы. Он поднял голову, посмотрел мне в лицо и даже выдавил слабую улыбку. — Наверное, эту черту характера девочка унаследовала от меня. — Он снова опустил голову и окинул взглядом разбросанные по полу медикаменты.
— Ирвин… — Я протянул руку и помог ему подняться на ноги.
— Предполагается, что со временем семьи становятся больше, — сказал он, — а эта только и делает, что уменьшается.
Мы вышли из будки и остановились на мостках, глядя на последние отблески уходящего апрельского дня. На пирсе никого не было. Мы оба пошатнулись и на миг соприкоснулись плечами, как два инвалида, которым трудно было стоять на своих изуродованных конечностях, и замерли, глядя на опустевшие шезлонги и на солнце, низко висящее над голыми, затянутыми желтоватой дымкой холмами Утопии.
— Ирвин, я никуда не поеду, — сказал я, просто чтобы услышать собственный голос и понять, насколько искренне я способен произнести подобную фразу. — Я остаюсь здесь.
Он горько улыбнулся и хлопнул меня по плечу, как будто я только что выдал какую-то невероятно мудрую мысль.
— Грэди, дай мне небольшую передышку.
* * *
В доме была только одна ванная комната. Она находилась на втором этаже в кривом тупичке, берущем свое начало в большом холле. Это была очень симпатичная ванная комната, обшитая рифлеными панелями, с овальным зеркалом, стеклянными полочками, хромированными кольцами для полотенец и глубокой ванной, прочно стоящей на четырех львиных лапах из блестящей меди. Но, учитывая непредсказуемый характер и бессистемность, с которой работал кишечник Ирвина, а также распространенную среди женской половины семьи замечательную привычку часами предаваться размышлениям, лежа в горячей воде, ванная была самым посещаемым местом в доме и, как правило, оказывалась занята именно в тот момент, когда вам больше всего надо было туда попасть. Я поднялся наверх, прошел по коридорчику и, уткнувшись в тяжелую обшитую деревянными панелями дверь, обнаружил, что она плотно закрыта. Я мягко постучал — ровно три раза, ритмично выбивая костяшками собственное имя.
— Да?
Я отступил назад.
— Эм? — позвал я. — Это ты?
— Нет, — ответила Эмили.
Я повернул ручку. Дверь была не заперта. Все, что мне нужно было сделать, — немного надавить на дверь и войти. Вместо этого я беззвучно вернул ручку в прежнее положение и осторожно разжал пальцы. Я стоял, тупо глядя на закрытую дверь.
— Дорогая, я… кхе… очень хочу пи́сать… — Я сглотнул слюну, понимая, что уже сам вопрос, который я собирался задать, означает, что между нами больше нет атмосферы доверия и интимности, обычно существующей между мужем и женой. — Можно мне… ничего, если я войду?
За дверью послышался всплеск воды, отразившийся от стен приглушенным эхом.
— Я принимаю ванну.
— Понятно, — сказал я, обращаясь к закрытой двери, и прижался к ней вспотевшим лбом. Я услышал, как Эмили чиркнула спичкой, закурила и сердито выдохнула дым. Мысленно сосчитав до десяти, я отступил назад, прошел по коридору, спустился вниз и вышел во двор.
Я пересек двор и зашагал по дороге в сторону Киншипа, поглядывая на сплетенные у меня над головой ветви вязов, в поисках дерева, зараженного голландским грибком, на ствол которого можно спокойно пописать в такой праздничный день, как сегодня, не опасаясь, что мой поступок будет выглядеть недостаточно кошерным. Воздух был холодным и осклизлым, как влажное днище старого баркаса, и хотя отказ моей жены, — впрочем, вполне понятный, — не позволившей мне увидеть ее обнаженное тело, обидел меня, а сердце в груди болезненно сжималось при мысли, что, вероятно, я больше никогда не увижу мою Эмили обнаженной, — я все же радовался возможности уйти из дома; приятно было шагать в одиночестве, чувствуя, как в животе, словно мощный кулак, наливается свинцовой тяжестью переполненный мочевой пузырь.
Аллея делала плавный поворот, дойдя до него, я увидел мою золовку, уныло бредущую вдоль обочины футах в пятидесяти впереди меня. Дебора была закутана в прозрачное малиновое одеяние, подол которого волочился по гравию, точно королевский шлейф. Она помахивала правой рукой с зажатой между пальцами дымящейся сигаретой и что-то тихонько напевала себе под нос мягким печальным фальцетом: мне показалось, что это была песня скорби из «Whole Lotta Love». Я понимал, что должен оставить Дебору в покое, позволив ей предаваться своим фантазиям, но я был расстроен и смущен поведением Эмили и помнил, что в прошлом бывали случаи, когда советы моей золовки, всегда странные и совершенно бесполезные, вроде туманных предсказаний какой-нибудь полоумной прорицательницы, тем не менее настолько ошеломляли меня, что в душе рождалось столь желанное чувство надежды. Услышав шорох гравия под моими ногами, Дебора обернулась.
— Как странно, — сказал я вместо приветствия.
— Привет, Док.
— Обалденное платье. — Одеяние Деборы было расшито серебристыми блестками. Очевидно, художник, работая над рисунком, стремился добиться эффекта флуоресцирующей ряби, которая возникает, если крепко зажмурить глаза и изо всей силы надавить пальцами на веки. При взгляде на женщину в таком наряде у вас неизбежно возникнет мысль, что это вообще единственная приличная вещь в ее гардеробе.
— Нравится? Это индийское платье. — Дебора с размаху приложилась к моей щеке плотно сжатыми губами — по ее версии это считалось поцелуем, затем последовало энергичное рукопожатие, от которого у меня заломило пальцы. — Что ты называешь странным?
— Эмили не позволила мне зайти в ванную комнату пописать. Она там принимает ванну.
— Еще бы. Док, Эмили сама писает кипятком. До нее дошли кое-какие слухи о твоих проделках. — Док — это было прозвище, придуманное Деборой много лет назад. Все началось с того, что в ее устах Трипп звучало, как Грипп, затем к моей новой фамилии, естественно, добавился титул доктора, вскоре Доктор Грипп трансформировался в Гриб, что, учитывая мою комплекцию, по всей вероятности, было неизбежным. На каком-то этапе она решила вовсе обходиться без фамилии, а потом из Доктора я незаметно превратился просто в Дока. А поскольку у меня всегда имелся приличный запас «лекарственной» травки и иных «пилюлек», то прозвище в конце концов прижилось. Как я уже говорил, Дебора была не в ладах с английским, и я полагал, что еще счастливо отделался: метаморфозы, происходившие со словом «трипп», могли привести к гораздо более серьезным последствиям, чем невинное Док. — Ублюдок, — она ласково двинула меня кулаком в живот, — мерзкая скотина.
— Эмили слышала о моих проделках? — переспросил я, не обращая внимания на ее брань. Что мне всегда нравилось в Деборе, так это ее естественно-грубоватая манера общения с мужчинами вообще и со мной в частности. Когда она прибыла к берегам Америки, в ее скудном багаже имелся лишь небольшой запас из пяти-семи самых популярных английских ругательств, — с постоянством, вызывающим умиление, она пользовалась ими по сей день; также в память о своей далекой родине Дебора хранила гирлянду из засохших орхидей и древнюю окаменевшую плитку белого шоколада, которой сиротский приют снабдил свою воспитанницу, чтобы она могла перекусить в дороге, прекрасно понимая, что ей предстоит путешествие на другой конец света. — Интересно, и как же до нее дошли эти слухи?