Принуждение к любви | Страница: 15

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

После университета он решил заняться журналистикой. Я следил за его успехами, они были, но не чрезмерными. Его имя не стало знаменитым, хотя его материалы были умны и глубоки.

- Да какой я журналист, - смеясь, признался он мне как-то. - Настоящему журналисту пришла в голову одна мыслишка, он тут же навалял заметку, где подогнал под нее пару фактов. И хорошо, если ему самому что-то в голову пришло, а то ведь обычно - подсказали. Или он сам, зная начальственные флюиды, угадал. А когда угадал, вычислил, тогда уж никаких сомнений. Вот тогда, мой мальчик, ты журналист! А я заметку в сто строк пишу и все время сомневаюсь: а вдруг все не так или не совсем так? Журналисту нынче так мыслить не пристало.

А потом Женька и вовсе превратился в журналиста непишущего, целиком переключившись на сугубо редакционную работу. Однажды, когда я спросил его, какого черта он только правит других, придумывает им темы, подсказывает повороты, Женька сказал:

- Писать самому в наше время стыдно. Все уже сказано, все понятно, но ничего нельзя изменить. Знаешь, я теперь смотрю на газетную полосу не как читатель, а как оформитель. Гармония пятен, шрифтов, больших и малых массивов букв… Вот истинная красота! И никакого смысла я там не ищу. Потому что его просто не может быть.

Когда я ушел из прокуратуры, именно он предложил мне переквалифицироваться в журналисты. Я сомневался, хотя большого выбора у меня не было, но Женька убедил меня. Именно он нашел мне и тему - темные и неведомые доселе страницы советских правоохранительных органов. Благодаря отцу недостатка в сюжетах у меня не было. Правда, иногда мне приходилось иметь дело и с современной тематикой, но тогда я использовал псевдоним.

Когда после очередной смены хозяев я решил уйти из «Эха», Женька не стал меня удерживать, но и не ушел вместе со мной.

- Везде одно и то же, - пояснил он. - Что, я не знаю, какие у этих фарангов представления о газете? Они тебя все равно достанут - их время на дворе.

С тех пор мы встречались нечасто. Особенно последний год. Просматривая время от времени «Эхо», я обратил внимание на то, что Веригин вдруг и сам стал снова пописывать. То ли у них там новые фаранги пришли, то ли прежние поумнели, но ему дозволили появляться с комментариями, которые не укладывались в общее направление газеты, но придавали ей некий шарм разномыслия.

В общем, если сложить все, что я знал о Веригине, и прибавить то, чего я не знаю, получалось, выяснить у него, откуда действительно растут ноги у статьи за подписью А. Степаниди, будет не так-то просто.

Моих соседей-анархистов почему-то очень волновала встреча с российскими пограничниками и таможенниками. Видимо, они боялись, что их ссадят с поезда посреди заснеженной степи или, что еще страшнее, отберут партийное знамя. Но ревностные российские служители закона на сей раз даже не появились в нашем вагоне, чем страшно разочаровали моих доблестных соседей, уже приготовившихся вступить в схватку с сатрапами тоталитаризма.

Зато полный восторг ждал их в Конотопе, где доблестные украинские таможенники и пограничники всегда начеку. Едва поезд в шесть часов утра стал тормозить у конотопского вокзала, где в любое время суток пассажирам уже много лет предлагают огромного размера плюшевых игрушек-монстров, электронасосы и чрезвычайной жирности торты, мои анархисты приникли к окнам в дикарской надежде разглядеть в непроглядной декабрьской тьме гордо реющие над пробудившейся Украиной оранжевые знамена. Невозможно описать их возбуждение, когда они увидели над каким-то зданием что-то похожее на оранжевый транспарант. И весь остальной путь до Киева они с таким же умилением и восторгом разглядывали бурые из-за мокрого снега вещественные доказательства размаха украинской революции.

Киевский вокзал разочаровал моих юных спутников. По платформе вместо пламенных революционеров с горящими глазами слонялись сумрачные, небритые мужики и подозрительного вида немолодые бабы, явно занятые невеселыми утренними проблемами. Но ребята, пережив первые впечатления, решили немедленно выдвинуться на Майдан. Я указал им путь, а сам направился в гостиницу, которую мне заказала расторопная секретарша Бегемота.

В гостинице я снова и снова перебирал варианты своих действий. Необходимость задать пару вопросов своему старому приятелю вдруг стала вырастать в серьезную проблему. Если за текстом стояли чьи-то большие интересы, расспрашивать Веригина прямо в лоб вряд ли стоило. Как бы весело ни проводили мы время в университетские годы, сегодня мы с ним, судя по всему, оказались в недружественных лагерях. И потому объявить ему, что я приехал в Киев специально для того, чтобы выяснить, на кого он работает, означало сразу поставить нас в положение недругов, если не врагов. Со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Имелся другой вариант. В Москве я купил последний номер «Эха» с репортажем Веригина из Киева. Поэтому можно было позвонить ему и сказать, что я приехал по своим делам, а о его пребывании здесь знаю из газеты. И был еще третий вариант - можно было бы встретиться с ним вроде бы случайно на какой-нибудь пресс-конференции или ином революционном мероприятии со всеми вытекающими из такой романтической встречи последствиями.

Чем дальше, тем меньше нравилось мне задание Бегемота. Понятно, что Женьку втянули в чью-то чужую игру, но почему именно я должен оказаться в роли шпиона, который пришел выяснить, кто ему заплатил, и получить с этого свою прибыль? В этой истории ни ему, ни мне не была отведена роль благородного героя. Мы играли в чужой пьесе весьма эпизодические роли из разряда «Кушать подано!». И из-за этой жалкой роли я должен был предать наше прошлое? Разрушить многолетнюю дружбу, которая как-никак до сих пор составляет весьма важную часть моей жизни?

Так я накручивал и распалял себя, хотя прекрасно понимал, что Женьке будет лучше, если эту работу сделаю я, а не какой-нибудь молоденький равнодушный и скользкий хорек из конторы Бегемота или амбал из службы безопасности «Крокета». Потому что я в любом случае буду на его стороне в этой темной и для меня, и для него истории.

Несколько успокоив таким манером свою разбушевавшуюся совесть, я включил телевизор. Там как раз шел репортаж с ночного митинга на Майдане. Картинка была уже привычная - бьющие в небо лучи прожекторов, море оранжевых знамен, возбужденные веселые лица, обвязанные оранжевыми ленточками дорогие иномарки - именно их старательно ловили в кадр телеоператоры, видимо, получившие задание показать, что на митингах усердствует не только голытьба из западных областей, но и зажиточные, преуспевающие киевляне… Ужасное, застывшее лицо Ющенко, улыбающаяся Тимошенко, цепко оглядывающаяся по сторонам, значительные физиономии их сподвижников, пара российских либералов, старательно делающих вид, что они не чужие на этом празднике, какие-то иностранцы…

А еще там была Разумовская.

Моя красавица Анетта.

Да-да, моя трогательная и ласковая тигрица стояла чуть в стороне, но все-таки среди распорядителей и модераторов этого торжества, ежилась от морозного ветра и смотрела то себе под ноги, то куда-то в темное киевское небо, распоротое дымными белыми столбами прожекторов. Интересно, о чем это она думает? А еще интереснее, какими такими ветрами и надобностями занесло ее сюда, в самое сердце матери городов русских, ныне в радостном возбуждении и нервном захлебе решившей переменить свою историю и отказаться от многих и многих своих детей?