На подстрекателя Корецкого сендомирский воевода взглянул с нескрываемой ненавистью. Однако теперь и другие гости, особенно те, кто чувствовал себя обиженным явным предпочтением, которое на сем пиру отдавалось приблудному москалю перед природными шляхтичами, подхватили клич Корецкого и принялись бить кубками в стол, выкрикивая в лад:
– Corda fidelium! Corda fidelium! Подать ему corda fidelium!
Кричали даже те, кого нельзя было заподозрить в недобрых чувствах к царевичу, даже князья Вишневецкие не остались в стороне от общего хора. Хмель шибко ударил им в головы и затуманил рассудок, высвободив ту тщательно скрываемую, но исконную неприязнь ляхов к москалям, которая взращивалась, взлелеивалась веками взаимной вражды и непременно составляет основу польского гонора.
Впрочем, и русского гонора тоже…
Теперь, после того, как corda fidelium начали требовать и его зять, и князь Адам, воеводе уж решительно некуда было деваться. Улыбаясь с принужденным видом, но меча из-под нависших бровей грозные, мстительные взоры, пан Мнишек подал знак, и маршалок собственноручно внес в залу огромный, не менее чем в полгарнца [33] вместимостью, серебряный кубок, украшенный печатными изображениями и надписью на латинском языке: «Corda fidelium». Это был знаменитый «кубок счастья» – непременная принадлежность всех роскошных шляхетских пиров. Предложение осушить его было знаком особого расположения хозяина к гостю, но одновременно и серьезным испытанием, выдержать кое мог далеко не всякий. Случалось, что дальнейшее пиршество продолжалось уже без почетного питуха, ибо, опустошив corda fidelium, он тут же падал без памяти и бывал вынесен вон из залы. Добро, если человек приходил в себя к утру, а то ведь попадались такие несчастные, у которых голова была некрепка, и они сутками валялись в беспамятстве.
Пан Тадек и пан Казик тревожно переглянулись. Беспокойство пана Мнишка нетрудно было понять: по его мнению, в сем зале не нашлось ни одного человека (за исключением, конечно, его самого!), который выхлебал бы corda fidelium до дна – и не рухнул бы при этом под стол. Приходилось смириться с тем, что такая же участь постигнет и Димитрия.
И все это произойдет на глазах дочери, в ужасе подумал Мнишек! А ведь он, пан отец, и его духовник, иезуит патер Савицкий, только-только склонили эту гордячку быть поласковее с ошалевшим от ее красоты претендентом! Марианна терпеть не может упившихся панков… Беда, беда! И никак не предупредить Димитрия… И нельзя отступить перед просьбами гостей! Ох, Матка Боска, патер ностер, остается уповать лишь на чудо, кое может сотворить милосердный Господь.
А ведь может и не сотворить…
Между тем Димитрий, побуждаемый громкими криками гостей, взялся за кубок. Чуть приподнял брови, удивившись его тяжести, и поднес к губам. По мере того как донышко кубка поднималось вверх (царевич пил не отрываясь), злорадный хохоток и крики затихали. Наконец Димитрий брякнул кубок на стол, отер губы салфеткой, подсунутой лично подстолием, улыбнулся соседям, воеводе и его дочерям, которые смотрели на него не без ужаса, – и снова принялся искать что-то в зарукавьях и карманах.
Все смотрели на него.
Шли минуты…
Димитрий сидел за столом ровно, даже не качаясь, со стула не падал, мордой в тарелку не зарывался, выпитое из себя не извергал. Вообще создавалось впечатление, что он даже и не заметил, сколько и чего выпил!
А между прочим, что он пил?
С ехидной ухмылкой Корецкий схватился за небрежно отставленный corda fidelium, сунул туда палец, а затем облизал его. Смуглое лицо его вытянулось: это была не вода, как он втихомолку надеялся, а вино – вдобавок крепкое вино!
– Пан шляхтич хочет знать, что пил пан царевич? – спросил маршалок, забирая у Корецкого кубок. – Что же еще, как не токайское?
Глотком осушить полгарнца токайского – и даже не покраснеть при этом?! Да, по мнению шляхты, это был истинный подвиг! Нет, право, на это способен только дикий москаль!
Между тем из соседней залы снова донеслась музыка. Там в круг вышел с лютней какой-то шляхтич, за ним еще несколько, и они принялись забавлять гостей, передразнивая на свой лад «горлицу» и «казака» [34]. Паны с усилием поднимались из-за стола и переходили к певунам. Димитрий же шел вполне легко, только все продолжал обшаривать свою одежду.
Корецкий наблюдал за ним с выражением бессильной ненависти на лице. Внезапно он схватил со стола чей-то недопитый кубок, осушил его одним глотком и ринулся вслед за царевичем.
– Пшепрашам бардзо… [35] Пана москаля донимают блохи или вши? – выкрикнул он громким голосом, явно рассчитывая быть услышанным если не всеми, то как можно большим количеством людей. – Должно быть, пана забыли предупредить, что у нас здесь порядки иные и гость должен оставлять за порогом своих козявок, даже если они привезены им на память о родине!
Ничего более наглого и грубого стены самборского замка не слышали с тех пор, как их возвели более полувека назад. И пан Мнишек за свою полувековую жизнь тоже ничего подобного не слышал. Даже и представить не мог, что можно вести себя так неучтиво по отношению к гостю. Этот Корецкий, должно быть, вовсе с ума сошел, если решил, что можно безнаказанно…
Ан нет, не безнаказанно!
– Что касается меня, то я всего лишь потерял некую важную бумагу и теперь пытаюсь отыскать ее, – спокойно проговорил царевич. – А что касается прочих живых существ… Пан, верно, по себе судит, – усмехнулся он, легоньким щелчком сшибая что-то с рукава зарвавшегося Корецкого. – Посторонись-ка, небось твои оголодалые насельницы не всякому по нраву придутся!
Ух, какой молодец! Видать, пальца в рот ему не клади!
Гости захохотали, даром что в поединке москаль шутя одерживал верх над шляхтичем.
А коли ты шляхтич, то и веди себя по-шляхетски: не холопствуй, но и не заносись сверх меры, не оскорбляй гостя, да еще в чужом доме, куда сам зван из милости!
Корецкому бы уняться, уйти с глаз долой, но нет: ему словно вожжа под хвост попала.
– Потерял важную бумагу? – выкрикнул он еще громче, чем прежде. – Не эту ли?
И, словно штукарь [36], который вынимает из шапки воробьиное яйцо, коего там доселе не было и быть не могло, Корецкий выхватил из-за рукава какую-то бумагу.
При виде ее панна Марианна вдруг резко повернулась и вышла из залы. За ней последовала обеспокоенная сестра.