Чапаев и Пустота | Страница: 36

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Здравствуйте, Григорий, – сказала Анна. – Вы давно в городе?

– Только что прибыл, – сказал бритый господин.

– Это ваши рысаки за окном?

– Мои, – сказал бритый господин.

– И вы непременно меня прокатите?

Котовский улыбнулся.

– Григорий, – сказала Анна, – я вас люблю.

Котовский повернулся ко мне и протянул мне руку.

– Григорий Котовский.

– Петр Пустота, – ответил я, пожимая его руку.

– А, так вы комиссар Чапаева? Тот, которого ранило под Лозовой? Много про вас слышал. Сердечно рад видеть вас в добром здоровье.

– Он еще не вполне выздоровел, – сказала Анна, смерив меня коротким взглядом.

Котовский сел к столу.

– А что у вас, собственно, произошло с этими господами?

– Мы поспорили о метафизике сна, – сказал я.

Котовский расхохотался.

– И тянет вас говорить на такие темы в провинциальных ресторанах. Впрочем, я слышал, что на Лозовой все тоже началось с какого-то разговора в станционном буфете?

Я пожал плечами.

– Он ничего об этом не помнит, – сказала Анна. – У него частичная потеря памяти. Это бывает при сильной контузии.

– Надеюсь, что вы скоро полностью оправитесь от ранения, – сказал Котовский и взял со стола один из своих револьверов. Выдвинув барабан вбок, он несколько раз взвел и спустил курок, тихо выругался и недоверчиво покачал головой. Я с удивлением заметил, что патроны вставлены во все гнезда барабана.

– Черт бы взял эти тульские наганы, – сказал он, поднимая на меня взгляд. – Никогда нельзя на них полагаться. Однажды я уже попал из-за них в такой переплет…

Он бросил наган обратно на стол и потряс головой, словно отгоняя от себя черные мысли.

– Как Чапаев?

Анна махнула рукой.

– Пьет, – сказала она. – Черт знает что творится, даже страшно. Вчера выбежал на улицу в одной рубахе, с маузером в руке, выстрелил три раза в небо, потом подумал немного, выстрелил три раза в землю и пошел спать.

– Высоко, высоко, – пробормотал Котовский. – А вы не боитесь, что он в таком состоянии может пустить в дело глиняный пулемет?

Анна покосилась на меня, и я сразу почувствовал себя совершенно лишним за этим столом. Видимо, мои спутники разделяли это чувство – затянувшаяся пауза сделалась невыносимой.

– Кстати, Петр, что эти господа думают о метафизике сна? – спросил наконец Котовский.

– Так, – ответил я, – пустое. Они неумны. Простите, но мне хочется на свежий воздух. У меня разболелась голова.

– Да, Григорий, – сказала Анна, – давайте проводим Петра домой, а там уже решим, чем занять вечер.

– Благодарю, – сказал я, – но я дойду один. Тут недалеко, и я помню дорогу.

– Увидимся позже, – сказал Котовский.

Анна даже не посмотрела на меня. Не успел я встать из-за стола, как они завели оживленный разговор. Дойдя до дверей, я оглянулся: Анна звонко хохотала и похлопывала Котовского ладонью по руке, словно умоляя перестать говорить что-то невыносимо смешное.

Выйдя из ресторана, я увидел легкую рессорную коляску, в которую были впряжены два серых рысака. Видимо, это был экипаж Котовского. Завернув за угол, я пошел вверх по улице, по которой мы с Анной совсем недавно спустились.

Было около трех часов дня, и стояла невыносимая жара. Я думал о том, как все изменилось с момента пробуждения – от моего спокойного и умиротворенного настроения не осталось и следа; самым неприятным было то, что из головы у меня никак не выходили рысаки Котовского. Мне было смешно, что такая мелочь способна подействовать на меня угнетающе, точнее, я хотел прийти в свое нормальное состояние, где такие вещи кажутся смешными, и не мог. На деле я был глубоко уязвлен.

Причина, конечно, была не в Котовском с его рысаками. Причина была в Анне, в неуловимом и невыразимом свойстве ее красоты, которая с первого момента заставила меня домыслить и приписать ей глубокую и тонкую душу. Невозможно было даже подумать, что какие-то рысаки способны сделать их обладателя привлекательным в ее глазах. И тем не менее дело обстояло именно так. Вообще, думал я, самое странное, что я полагаю, будто женщине нужно что-то иное. Да и что же? Какие-то сокровища духа?

Я громко засмеялся, и от меня шарахнулись две гуляющих по обочине курицы.

Вот это уже интересно, подумал я, ведь если не врать самому себе, я именно так и думаю. Если разобраться, я полагаю, будто во мне присутствует нечто, способное привлечь эту женщину и поставить меня в ее глазах неизмеримо выше любого обладателя пары рысаков. Но ведь в таком противопоставлении уже заключена невыносимая пошлость – допуская его, я сам низвожу до уровня пары рысаков то, что с моей точки зрения должно быть для нее неизмеримо выше. Если для меня это предметы одного рода, с какой стати она должна проводить какие-то различия? И потом, что это, собственно, такое, что должно быть для нее выше? Мой внутренний мир? То, что я думаю и чувствую? От отвращения к себе я застонал. Полно морочить самого себя, подумал я. Уже много лет моя главная проблема – как избавиться от всех этих мыслей и чувств самому, оставив свой так называемый внутренний мир на какой-нибудь помойке. Но даже если допустить на миг, что он представляет какую-то ценность, хотя бы эстетическую, это ничего не меняет – все прекрасное, что может быть в человеке, недоступно другим, потому что по-настоящему оно недоступно даже тому, в ком оно есть. Разве можно, уставясь на него внутренним взором, сказать: вот оно, было, есть и будет? Разве можно как-то обладать им, разве можно сказать, что оно вообще принадлежит кому-то? Как я могу сравнивать с рысаками Котовского то, что не имеет ко мне никакого отношения, то, что я просто видел в лучшие секунды своей жизни? И разве я могу обвинять Анну, если она отказывается видеть во мне то, чего я уже давно не вижу в себе сам? Нет, это действительно нелепо – ведь даже в те редкие моменты, когда я, может быть, находил это главное, я ясно чувствовал, что никак невозможно его выразить, никак. Ну, бывает, скажет человек точную фразу, глядя из окна на закат, и все. А то, что говорю я сам, глядя на закаты и восходы, уже давно невыносимо меня раздражает. Никакая особая красота не свойственна моей душе, думал я, совсем наоборот – я ищу в Анне то, чего никогда не было во мне самом. Единственное, что остается от меня, когда я ее вижу, – это засасывающая пустота, которую может заполнить только ее присутствие, ее голос, ее лицо. Так что же я могу предложить ей взамен поездки с Котовским на рысаках? Себя самого? Говоря другими словами – то, что я надеюсь в близости с нею найти ответ на какой-то смутный и темный вопрос, мучающий мою душу? Абсурд. Да я бы лучше сам поехал на рысаках с Котовским.

Я остановился и сел на истертый дорожный камень на краю дороги. Было невозможно жарко. Я чувствовал себя разбитым и подавленным; не помню, чтобы когда-нибудь я бывал себе так отвратителен. Кислая вонь шампанского, пропитавшего мою папаху, казалась мне в тот момент подлинной визитной карточкой моего духа. Вокруг было равнодушное оцепенелое лето, где-то лениво лаяли псы, а с неба бесконечной пулеметной очередью било раскаленное солнце. Как только мне в голову пришло это сравнение, я вспомнил, что Анна называет себя пулеметчицей; почувствовав на своих глазах слезы, я спрятал лицо в ладони.