Чапаев и Пустота | Страница: 38

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Скажем так, Василий Иванович, – не снисхождение чего-то к чему-то, а акт снисхождения, взятый сам в себе. Я бы даже сказал, онтологическое снисхождение.

– А енто логическое снисхождение где происходит? – спросил Чапаев, нагибаясь и доставая из-под стола еще один стакан.

– Я не готов говорить в таком тоне.

– Тогда давай еще выпьем, – сказал Чапаев.

Мы выпили. Несколько секунд я с сомнением смотрел на луковицу.

– Нет, – сказал Чапаев, отирая усы, – ты мне скажи, где оно происходит?

– Если вы, Василий Иванович, в состоянии говорить серьезно, скажу.

– Ну скажи, скажи.

– Правильнее сказать, что никакого снисхождения на самом деле нет. Просто такая любовь воспринимается как снисхождение.

– А где она воспринимается?

– В сознании, Василий Иванович, в сознании, – сказал я с сарказмом.

– То есть, по-простому говоря, в голове, да?

– Грубо говоря, да.

– А любовь где происходит?

– Там же, Василий Иванович. Грубо говоря.

– Вот, – сказал Чапаев удовлетворенно. – Ты, значит, спрашивал о том, как это… Всегда ли любовь – это снисхождение, так?

– Так.

– Любовь, значит, происходит у тебя в голове, да?

– Да.

– И это снисхождение тоже?

– Выходит, так, Василий Иванович. И что?

– Так как же ты, Петька, дошел до такой жизни, что спрашиваешь меня, своего боевого командира, всегда ли то, что происходит у тебя в голове, – это то, что происходит у тебя в голове, или не всегда?

– Софистика, – сказал я и выпил. – Софистика чистой воды. Да и вообще, я не понимаю, зачем я мучаю себя? Ведь все это уже было со мной в Петербурге, и молодая прекрасная женщина в темно-бордовом бархатном платье так же ставила пустой бокал на скатерть, и я точно так же лез за платком в карман…

Чапаев громко прокашлялся, заглушив мой голос. Я тихо договорил, обращаясь непонятно к кому:

– Чего же я хочу от этой девушки? Разве я не знаю, что в прошлое нельзя возвратиться? Можно мастерски подделать все его внешние обстоятельства, но никак нельзя вернуть себя прежнего, никак…

– Ой и здоров ты брехать, Петька, – сказал Чапаев и ухмыльнулся. – Бокал, платье.

– Вы что, Василий Иванович, – спросил я, с трудом сдерживаясь, – Толстого перечитывали недавно? Опроститься решили?

– Нам Толстых перечитывать незачем, – сказал Чапаев. – А если ты из-за Анки горюешь, так я тебе скажу, что ко всякой бабе свой подход нужен. По Анке сохнешь, да? Угадал?

Его глаза превратились в две узких хитрых щелочки. Потом он вдруг стукнул кулаком по столу.

– Да ты отвечай, когда тебя комдив спрашивает!

Мне определенно было не перешибить его сегодняшнего настроения.

– Неважно, – сказал я, – давайте, Василий Иванович, еще выпьем.

Чапаев тихо засмеялся и налил оба стакана.

Дальнейшие несколько часов я помню смутно. Я сильно опьянел. Кажется, разговор пошел о войне – Чапаев вспоминал первую мировую. Получалось у него довольно правдоподобно: он говорил о немецкой кавалерии, о каких-то позициях над рекой, о газовых атаках и мельницах, на которых сидят пулеметчики. В одном месте он даже пришел в сильное возбуждение и закричал, сверкая на меня глазами:

– Эх, Петька! Да ты знаешь хоть, как я воюю? Ты этого знать не можешь! Всего есть три чапаевских удара, понял?

Я механически кивал, но слушал невнимательно.

– Первый удар – где!

Он сильно стукнул кулаком по столу, так, что бутылка чуть не опрокинулась.

– Второй – когда!

Он опять с силой опустил кулак на доски стола.

– И третий – кто!

В другой ситуации я оценил бы его спектакль, но жара и самогон до того разморили меня, что, несмотря на его выкрики и удары по столу, я скоро заснул прямо на лавке, а когда проснулся, за окном было уже темно и слышно было, как где-то вдалеке блеют овцы.

Подняв голову со стола, я оглядел комнату. У меня было ощущение, что я нахожусь в каком-то питерском трактире для кучеров. На столе появилась керосиновая лампа. Чапаев все так же сидел напротив со стаканом в руке, что-то напевал себе под нос и глядел в стену. Его глаза были почти так же мутны, как самогон в бутылке, которая уже опустела наполовину. Поговорить с ним в его тоне, что ли, подумал я и с преувеличенной развязностью стукнул кулаком по столу.

– А вот вы скажите, Василий Иванович, только как на духу. Вы красный или белый?

– Я? – спросил Чапаев, переводя на меня взгляд. – Сказать?

Он взял со стола две луковицы и принялся молча чистить их. Одну он ободрал до белизны, а со второй снял только верхний слой шелухи, обнажив красно-фиолетовую кожицу.

– Гляди, Петька, – сказал он, кладя их на стол перед собой. – Вот перед тобой две луковицы. Одна белая, а другая красная.

– Ну, – сказал я.

– Посмотри на белую.

– Посмотрел.

– А теперь на красную.

– И чего?

– А теперь на обе.

– Смотрю, – сказал я.

– Так какой ты сам – красный или белый?

– Я? То есть как?

– Когда ты на красную луковицу смотришь, ты красным становишься?

– Нет.

– А когда на белую, становишься белым?

– Нет, – сказал я, – не становлюсь.

– Идем дальше, – сказал Чапаев. – Бывают карты местности. А этот стол – упрощенная карта сознания. Вот красные. А вот белые. Но разве оттого, что мы сознаем красных и белых, мы приобретаем цвета? И что это в нас, что может приобрести их?

– Во вы загнули, Василий Иванович. Значит, ни красные, ни белые. А кто тогда мы?

– Ты, Петька, прежде чем о сложных вещах говорить, разберись с простыми. Ведь «мы» – это сложнее, чем «я», правда?

– Правда, – сказал я.

– Что ты называешь «я»?

– Видимо, себя.

– Ты можешь мне сказать, кто ты?

– Петр Пустота.

– Это твое имя. А кто тот, кто это имя носит?

– Ну, – сказал я, – можно сказать, что я – это психическая личность. Совокупность привычек, опыта… Ну знаний там, вкусов.

– Чьи же это привычки, Петька? – проникновенно спросил Чапаев.