— Это верно, — Ертаулов скорчил желчную гримасу. — Я навечно распростился с весельем, когда прошел через пустой, мертвый корабль на центральный пост.
— Почему ты говоришь — пустой? — удивился Кратов. — Ты был там не один. Там были все мы…
— Я был там — один, — раздельно проговорил Стас.
— Ладно, — проворчал Кратов. — Расскажешь как-нибудь после…
— Ты, наверное, думаешь, что я стану винить тебя за это двадцатилетнее равнодушие?
— И будешь совершенно прав. Я вел себя как натуральный свиной самец. У меня нет оправданий этому чудовищному свинству.
— Я не удивлен, что ты так легко и надолго позабыл обо мне. Я не удивлен, что обо мне позабыла Рашуля. Чего можно ожидать от теней!
— Да, да, она мне рассказывала… — покивал Кратов. — Ничего, если моя тень влепит тебе между рогов почти так же весомо, как и оригинал?
— Это ничего не доказывает, — упрямо произнес Ертаулов. И вдруг, состроив очень знакомую лукавую физиономию, сделал вид, что на всякий случай отодвигается. — Тени бывают очень плотными.
— Хорошо, пускай я — тень, — усмехнулся Кратов. — Тень, которая два десятка лет обманывает всю Галактику, прикидываясь живым человеком. Эта удивительная тень шесть лег отзвонила в плоддерах. Горела в огне, тонула в болотах дерьма, мерзла в ледяных пустынях. Ей все время было больно — совсем как настоящему человеку! Она читала наизусть «хокку» и «танка», умиляясь их обманной простоте, пила вино, а чаще — пиво, предпочтительнее «Карлсберг», любила женщин. И тогда ей было приятно — совсем как человеку. И поверь: женщинам тоже чаще бывало приятно, чем нет.
— Ты был в плоддерах? — озадаченно переспросил Стас.
— А что же, Рашида, по-твоему, тоже тень?
— От всех нас остались лишь тени, — сказал Ертаулов без прежней уверенности.
— Ты не про всех, ты ответь мне про Рашиду! — рявкнул Кратов. — Если она — тень, отчего тебе было легче рядом с ней, нежели без нее?!
— Тень всегда ищет другую тень…
— Черта драного она ищет! Тень бежит от света! В этом ее главное качество, и только так ты можешь отличить тень от всего прочего.
— Я бегу от света, — тихо, будто уговаривая самого себя, промолвил Стас. — Я ненавижу свет. Я люблю, когда темно и тихо.
— Может быть, и любишь. Но позволь мне в этом убедиться. Позволь мне точно знать, что под этим мрачным и нелюдимым типом не прячется где-нибудь усталый от одиночества, перепуганный, загнанный в угол прежний Стас Ертаулов, которого я люблю, которого любит Рашида, которого любят все, кто знал хотя бы несколько минут!
— И если окажется, что его уже нет там… в углу… ты оставишь меня в покое?
— Ну, возможно… — уклончиво ответил Кратов.
— Ты приходил тогда… в лес… вместе с Рашидой? — вдруг спросил Ертаулов.
— Угу. — Помолчав, Кратов сказал: — Теперь мы вместе. Эта ведьма, кажется, добилась своего…
— Костя, я что — болен?
— Это не болезнь. Это груз, который взвалили на нас против нашей воли двадцать лет назад. И мы тащим его на себе через всю жизнь, даже не подозревая о том. Тебе досталось больше других А мне — меньше.
— Наверное, ты можешь объяснить и понятнее, — ощерился Ертаулов.
— Я так и сделаю, — пообещал Кратов. — После того, как ты покличешь меня на первое свидание в парке возле клиники. Я принесу тебе кулек с апельсинами — нарву по дороге, и они ничем не будут отличаться от тех, что растут на ветвях, свисающих прямо на парковые скамейки. На тебе будет какая-нибудь чудовищная пижама и шлепанцы на босу ногу. А вокруг будут разгуливать симпатичные сестренки и поглядывать на нас с подозрением. И по меньшей мере с десятью из них у тебя уже будет все очень и очень серьезно…
— Я не чувствую себя больным, — растерянно сказал Стас. — Я чувствую себя естественно. Как будто так и должно быть… — Он мучительно наморщил лоб. — Да есть, все-таки есть одно отличие. Я гляжу на мир словно сквозь серое стекло. Серое, мутное и нечистое. Наверное, в мире есть серый цвет. Но ведь не может же быть в нем один только серый?!
— Не может, — согласился Кратов. — И как правило, не бывает. И, если повезет, сейчас ты сам убедишься.
* * *
Там, где река впадала в океан, разрывая веером холодных пресных языков грязно-зеленую полосу мангров, они увидели Риссу. Крохотная фигурка едва была различима на фоне бликующих вод. Нагая Рисса неспешно брела по песку, изредка приседая и рассматривая вынесенные прибоем раковины. Ветер играл русыми прядями. («Ради бога, только не спугни!» — взмолился Стас, и Кратов послушно набрал высоту.) За ней, осторожно ступая длинными ломкими ногами и отпрыгивая в приближении волны, следовал единорог. Быть может, они мысленно беседовали о чем-то важном только для них двоих… Смуглокожая девушка и изящный, ослепительно-белый зверь.
— Один раз увидеть — и умереть, — печально улыбаясь, проговорил Ертаулов.
— Наоборот, — возразил Кратов. — Для таких минут и существует жизнь.
— Вообще-то, подглядывать нехорошо, — заметил Стас.
— Мальчишки всегда подглядывают, — пожал плечами Кратов. — Ну а мы — взрослые сеньоры. Мы любуемся.
Погас свет, и возбужденное гудение амфитеатра стало стремительно затихать, словно и его кто-то выключил одним движением руки… По мере того, как умирал шум, нарастало всеобщее напряжение. Десятки тысяч людей молча сидели и стояли в полной темноте, наэлектризованные всеобщим ожиданием чуда. Кратов плечом ощущал нервическую дрожь невидимого соседа и с некоторым неудовольствием обнаружил, что и сам взбудоражен сверх всякой меры. Так прошла минута — а почудилось, что целая ночь. На огромной сцене, завешенной слабо подсвеченными крыльями голограмм, ничего не происходило. На другом конце амфитеатра кто-то, не сдержавшись, кашлянул — толпа вздрогнула. Еще кто-то почти истерически хихикнул. И, словно поняв, что дальше ждать нельзя, дальше начнутся смерти от разрыва сердца, в глубине сцены оглушающе громко и размеренно грянул гигантский барабан.
Кратов с трудом расцепил сведенные судорогами кулаки и смахнул заливавший глаза пот. Он прислушался к себе: сердце билось в такт барабану, ноги против воли притопывали в общем ритме. Это походило на колдовство… Сцена понемногу наливалась ослепительным алым сиянием, которое в местах, где крылья соприкасались, светлело до нежно-розового. В барабанный бой вплеталась неуловимая мелодия незнакомого инструмента, придавая этому инфернальному, бездушному грохоту живую окраску. Казалось, что это даже никакой не инструмент, а голос мифического существа, которое мучительно пытается произнести не приспособленными для этого губами человеческие слова, и с каждым мигом все ближе и ближе к цели. Это было невероятно, однако же Кратов отчетливо различил — барабан повторял одно и то же: «Оз-ма… Оз-ма…» Сосед справа, будто загипнотизированный, откликнулся шепотом: «Оз-ма… Оз-ма…» Сосед слева молчал, но в его тяжелом дыхании тоже слышалось: «Оз-ма… Оз-ма…»