Я был за гранью любых эмоций.
Наверно, тут случился какой-то провал в пространстве и времени, разрыв той последовательности, с какой мы обычно имеем дело.
Я спросил себя, а зачем, собственно, рисовать.
Еще я понял, что, раз они умерли, значит, и речи быть не может ни о какой Новой Богоматери, ни о каком Мессии, а следовательно, и о покровительстве свыше. Я понял, что скоро тоже умру, и великое смирение овладело мною.
Я глядел на плотную массу облаков, на пейзаж вокруг – что-то вроде песчаных ланд, окаймленных вдали скелетами кустов, – и на ворон, круживших над нами, – над двумя трупами и надо мной, все еще живым, – их полет завораживал. Я был почти в беспамятстве, уже вполне готовый окончательно провалиться в поджидавший меня бездонный колодец, но каждый раз в момент, когда я уже почти падал, передо мною вдруг возникал симпатичный домовой, встряхивал меня, не спи, паренек, – домовой, как в детских книжках про гномов, я нарисовал такого несколько лет назад для одного журнала, – он отряхивал мне рубашку, помогал сесть, Марианна поднималась и брала на руки Флавия, пахло горячим кофе, звучала музыка, Боб Марли; очнись, подбадривал домовой, гляди в оба, тебе идти дальше, я с усилием пришел в себя, вороны клевали мертвые тела, а я был как рухнувшая на песок глыба льда.
Я уже чувствовал щекотание перьев, а птицы, бесстыжие, весело, как заведенные, продолжали свое дело: здоровенный грач клюнул меня в щеку, на грудь вскочила ворона, за ней сорока и воробей, – птицы, большие и маленькие, остекленевший глаз Марианны, недвижный, растерянный, мертвый глаз глядел на меня с укором, мне удалось пошевелить пальцами, параличное тело, казалось, налилось свинцовой тяжестью, у меня не было сил, моя рука сантиметр за сантиметром подползала к лапам вороны и в ту самую минуту, когда та готовилась совершить непоправимое, выклевать глаз трупа, я сгреб воздух своими скрюченными когтями и ухватил ее за глотку, изо всех сил, как одержимый, резко вскочив, вся прочая летучая живность снялась с места, а эта гадина вырывалась и била крыльями, стараясь меня оцарапать, но я держался молодцом и, почувствовав, что она действительно задыхается, нагнулся и впился зубами ей в шею, прямо в перья – во рту был вкус пыли и зверя, я стиснул зубы и почувствовал, как меня заливает горячая жидкость; эта сука орала, испуская дух, а я жадно впитывал каждую частичку ее ускользающей жизни, заглатывая жилы, кровь, наполнявшую меня своим кипением; ублюдки, зарычал я на птиц, ублюдки, всех вас убью, тут в моей голове мелькнула нелепая мысль: голубушка, как хороша, какие перышки, какой носок, и, верно, ангельский быть должен голосок; Ангел, настойчиво повторил голос, Ангел, Феникс, [14] и я расхохотался, я сожрал живую ворону, проглотил ее, словно червячка заморил, сильно проголодавшись. Прочая погань глядела на меня, держась поодаль, раз и нету, повторил я в их сторону, раз и нету, сейчас всех живьем сожру, я все хохотал и не мог остановиться, у меня началась икота, и во рту сразу появился мерзкий привкус.
Настал вечер, а я все еще сидел там, не в силах двинуться с места; куда мне податься, что делать, – может, я последний остался на земле, да, скорее всего это так, все остальные ушли и бросили меня одного, единственного; в конце концов я улегся подле Марианны и Флавия, желая только смерти или небытия, я хотел исчезнуть и не мог; наутро я все еще был на этом свете, и, раз уж приходилось с чего-то начать, я дотащился до лесочка и стал есть листья – живая ворона и чудная сырая трава, экий пир, милые мои, – а потом взялся за то, чего боялся и избегал накануне, за погребение мертвых, им нужна достойная усыпальница, могила, им нужна могила, всем могила, погребение мертвых – одно из начал человечества, в голове все мешалось, вырыть яму, руками, пальцами, рыхлый песок был только на поверхности, потом сразу шла твердая земля, я видел поодаль их обоих, как они лежат здесь годами, отданные во власть разным кошмарам, гниющие, потом их побелевшие кости, руки у меня были в крови, пальцы ободраны, временами во мне закипали слезы ярости: ну почему, зачем, какой смысл, если Флавий не был Мессией, то на кой ляд вся эта комедия; когда наконец я смог подтащить их к последнему приюту, во мне не осталось ничего, кроме омерзения и тошноты, я, как последний мерзавец, собственными руками похоронил семью, я больше ни во что не верил.
Ставить крест, да, впрочем, и что угодно, мне было противно, но я все же решил выложить кружок из камушков, кружок или нуль, я расположил гальку примерно на уровне сердца Марианны, птицы все выжидали, мерзкие стервятники подстерегали добычу, мне хотелось увидеть море, поесть рыбы, полежать на пляже, в шалаше, развести костер из выброшенных на берег, высохших на солнце деревяшек… до свидания, сказал я могиле, до свидания и спите спокойно, – надо признать, не самая удачная эпитафия; и я пошел, ковыляя, последний живой обитатель погибшей планеты, пошел, ковыляя, и все-таки у меня была мысль добраться до Луары, а потом идти вдоль реки до самого океана; в сущности, не доказано, что какие-то районы бедствие не обошло стороной, что где-нибудь не сохранились осколки цивилизации, а в одиночку, без этой парочки на горбу, у меня было больше шансов найти выход из положения.
Я должен найти выход из положения.
И в тот момент, когда я формулировал свою мысль, до меня дошло, какой это все бред.
Передо мной простиралась пустыня.
Унылые ланды с чахлой, облезлой растительностью, и ни души на горизонте, даже ворон и тех нет, пустота и одиночество.
Я исхудал.
Я был истощен и грязен.
Я сумею найти выход, повторил я себе.
Чего не бывает.
Я сожрал птицу живьем.
А моя жена и сын не выдержали и умерли.
Теперь я уже нисколько не сомневался в жестокой истине: в самом деле, никакие мы не Избранные, и не Мессия, и не Новая Богоматерь, и не рыцарь, сопровождающий их, гарцуя на коне.
Ветер хлестнул меня по лицу. У меня не было особого выбора, я попробовал перенести вперед одну ногу, потом другую и как умел, хромая, опираясь на подвернувшуюся палку, снова двинулся вперед.
Мир вокруг меня казался странным, затаившимся.
Мне виделось, что земля вымирает, цикл завершен и люди потрясенно глядят, как вокруг воцаряется полярная стужа, парализуя их, цепенеющих в горьком изумлении, до конца не верящих в злую судьбу; ледяной холод простирался повсюду, накрывал все, застилая солнце, пальмовые рощи и радость жизни, люди ходили в странных одеждах, нечто среднее между марсианами и древними римлянами, затерянный континент доносил сквозь века утраченную память о себе, образы были четкие, как на большом телеэкране, Гренландия, исчезающая цивилизация, и все же я продолжал шагать вперед, наполовину уйдя в свои странные видения, шагать как автомат к какой-то неведомой цели, к Луаре или к морю, к океану или прямиком к пылающим адским кострам, к извечным мукам и страданиям.
Невидимый пес бросился на меня, вцепился в ногу слюнявыми клыками, пес, выпрыгнувший из эфира, он сразу пресек все мои попытки остановиться, загнал обратно, на дорогу, полную призраков и странных людей, они шли мимо, не обращая на меня внимания, куда-то вдаль, погруженные в собственные терзания, и я вдруг понял, в чем смысл боли, одна из ее функций – позволить нам присутствовать в этом мире, целиком и полностью, никуда не ускользая, без пробелов, быть здесь целиком, так, чтобы тело и душа слились в едином крике; я снова хотел пить, горло превратилось в один невыносимый ожог, какая-то ведьма выдернула меня из толпы и протянула фляжку, колдовство помогло, ибо через несколько минут моим глазам предстал колодец – совершенно неуместный образ посреди степи, ведро было привязано, мне оставалось лишь размотать веревку, просто, как в рекламе маленьких сельских радостей – прошу, доставайте воду из колодца, – я пил, Господи, как не пил ни разу в жизни, так, словно никогда не пробовал такой восхитительной, бархатистой жидкости, вода – сладчайший из нектаров; я разделся догола и окатывался, отмывался, отскребался, наконец-то я чистый, не такой, как после хорошей ванны с мылом, но все же я почувствовал себя гораздо лучше, ко мне вернулась толика надежды и мужества.