Колодезь | Страница: 38

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Семён помнил, что Муса где-то неподалёку, любуется на дело своих рук, радостно созерцает мучительные гримасы, но ничего не мог поделать с собой, губы непослушно плясали, голова качалась, окунаясь бородой в песок. Дрожали щёки, и глаза сами собой подмигивали, словно у припадочного. А ещё, говорят, отрубленная голова так же подмигивает и гримасничает, глядя на своё отдельно лежащее тело.

Семён не выдержал, застонал из последних сил. Господи, когда же конец-то будет? Лучше бы сразу умереть. Ясно же, что не придёт Дарья-баба, а ежели и явится, то вечером. Только наступит ли вечер?… — солнце вон где, впаялось в пустое небо, выжигает иссохшие глаза и не думает клониться к закату.

Да пустите же!… Ну хоть одну руку, на единый волос свободы! Мучители, креста на вас нет!…

Дурак он, дурак… Свободы взыскал, раскатал губу… а Муса всё видит. Порубил бы его, пока лицом к лицу стояли, сейчас бы не столь обидно помирать было… А так — жил рабом и подох рабом. Молись, раб, за упокой своей иссохшей душонки.

Семён уже не слишком понимал, что с ним творится. Пытался молитву читать — слова забыл. Только и помнил, как Мартынка, на колу мучась, матушку звал. «Лют, тиль мин клаг…»

Боли нет, а мука запредельная. Уж лучше бы бил его Муса сейчас смертным боем, всё стало бы легче. В кровавой пытке мысли нет, боль отвлекает, разрешает сомлеть и забыться. Когда палач немилосердный терзает тело, твёрдый разум вкупе с неуклонной верой позволяют с божьей помощью вытерпеть небывалую муку, о чём ведомо всякому, читавшему жития. А как быть, ежели в разуме самоё страдание заключено? Тут уже неведомо на что уповать приходится. Голову ломит, мир плывёт, смутные мысли плавятся в голове, а чудится — доведёшь до конца мудрое размышление — кончится тягота. Надо только слово заветное сказать как следует, молитву прочесть во спасение… какая тут, к шайтану, молитва… тяжесть стучит молотом, ломит над глазами… Сил не осталось, и душа истёрта, хуже конопляного семени в маслобойке. Доколе, господи, будешь забывать меня? Помилуй меня, господи, понеже в смерти нет памятования о тебе, ведь вспоминают только обладающие разумом… Господи, как умножились враги мои, их лица покрыты точно кусками мрачной ночи, они смотрят и делают из меня зрелище. На тебя, боже, уповаю, ибо поистине милость Аллаха близка от добродеющих…

Тошно было, смутно в очах, обращённых к чёрному солнцу, и Семён уже не помнил, кого просит, о чём? Милостив Аллах, милостив Христос, и Рам индусский, и калмыцкий Бут — все добры своим угодникам, а для бесталанного Семёна у них только аспид жалящий да червь гнойный. Подыхай, сучий потрох! Дома даже таракану щепку на гроб дарят, а тебе и так сойдёт.

Знал Муса, когда брать его: кабы в полдень, так уже умер бы Семён и ничего худого не знал, а сейчас намучается всласть, а в случае чего — живой под рукой будет. Но, видно, не бывать такому случаю, надежда умерла раньше Семёна.

Тьма в глазах, в ушах стукотня, бряцание, треск: кимвалы, цимбалы, бубны, барабанный рокот — всё воедино сливается, унося душу; и жары больше нет — из-под дыха холод ширится, мертвя тело. Ныне отпущаеши раба твоего…

И всё же что-то заставило Семёна вздрогнуть и разлепить полуослепшие глаза. Сквозь сухую резь он различил знакомую старческую фигуру. Пришёл Дарьй-баба… абы не поздно…

Муса, согнувшись и беззвучно призывая Аллаха, взялся за ручку, свитую из тонкого прутка, бережно перелил воду в заранее подготовленный бурдюк. Старик стоял, переводя ищущий взгляд с одного человека на другого.

«Меня ищет…» — с трудом подумал Семён и, не имея сил крикнуть, натужно захрипел, раздирая горло.

Взгляд старика метнулся на звук, глаза испуганно расширились. И то диво — человека нет, на земле одна голова стоит, словно в сказке про Еруслана Лазаревича.

Муса тем временем управился с водой, поставил вёдра у ног водоноши, достал кошель. Семён безнадёжно ждал. Зазвенело в кадушке серебро, но старик резким движением перевернул ведро, так что монеты вывалились в песок, и пальцем указал на Семёна. Единым духом четыре пары сильных рук вырвали Семёна из песчаного плена и кинули к ногам Дарья-бабы. Старик нагнулся, помогая пленнику подняться, и Семён удивился: до чего маленькая, не по-крестьянски узкая ладонь у избавителя.

— Идём, — сказал старик, — поможешь мне зачуток.

Он крепко обхватил Семёнову руку и пошёл, казалось бы, просто в пустыню, но на втором шаге мир закачался, завертелись чёрные круги, нестерпимо сияющие чёрным светом, канули в никуда пески, в лицо пахнуло сырым холодом, и Семён увидал перед собой колодезь.

Потемнелые брёвна сруба, ошкуренная и сильно изношенная колода ворота, вокруг которой обвилась мелкозвончатая цепь, двускатный навес, чтобы не падало сверху что ни попадя, не лил в колодезь дождь и снег зря не сыпал…

Господи Исусе! Это надо же такое вспомнить?! Снег! Да какой он есть, снег-то? А тут потянуло мозглой сыростью — и вспомнилось всё, как не забывалось.

Ладный колодезь, добрый. В деревне у рачительного хозяина такой при огороде выкопан, чтобы не плестись через всё село с коромыслом. На Востоке такого не сыскать. У них если и обустроят биркет, так бутовым камнем выложат, а чаще просто оставят, как Аллаху было угодно создать, будто не источник здесь, а простая лужа, которую вольна баламутить копытом всякая животная тварь.

— Крути, — сказал старик, указав на ворот.

Семён послушно бросился к срубу, цепь побежала в темноту, потом пошла наверх, туго натянутая. Левой рукой перехватил поднятую бадью, полно налил стариковы достканы. Скрипнули тальниковые ручки, старик сделал шаг и исчез разом, как не бывало его туточки.

«Неужто сейчас перед Мусой стоит? — смутно подумал Семён, продолжая крутить неподатливый ворот. — Как бы Муса ему какого дурна не сделал».

Полная бадья второй раз поднялась на свет. Старика не было. Вода, даже на вид холодная, неудержимо притягивала взгляд. Всё вокруг было пропитано одуряющим запахом воды. Кто не верит, что вода может пахнуть, пусть пройдёт Преисподней пустыней и вдруг мигом окажется у самых вод. Там он узнает, как сладко пахнет чистая вода.

Семён наклонил бадью и припал губами к мокрым плашкам. Ледяная, до невозможности холодная влага опалила ссохшееся нутро; сердце больно сжалось, свет перед очами померк. Семён грузно осел, едва не опрокинув на себя бадью.

«Нельзя у Дарья-бабы воду пить… — мелькнула прощальная мысль. — Поделом вору и мука».

Взвихрилось туманное пятно, явило вернувшегося старика. Увидав Семёна, лежащего и хлопающего ртом, наподобие язя, попавшего на уду, старик оставил вёдрышки и склонился над Семёном:

— Ахти, беда-то какая! Жилу сорвал?

— Прости, государь, — через силу прошептал Семён. — Мой грех. С колодца твоего воды испил.

— Где ж тут грех? — удивился старик. — На то она и вода, чтобы пить.

Он наклонился к Семёну, намочил ладошку, провёл по пылающему лбу.

— Э-э!… Да тебя никак удар хватил! Кто ж так сразу на питьё наваливается? Сердце лопнуть могло. Ну, ничего, милок, уберегли святые угодники. Полежи чуток, очухайся.