— Я буду, — пообещал Последыш.
Правый вскинул автомат на плечо и пошел, не оглядываясь, держа Верку за руку. За ними точно и бесшумно, как лесные тени, двинулись Левый и След.
Круз смотрел вслед, пока лес не спрятал их. Потом повернулся и пошел к вагону. И почувствовал себя почему-то так, как когда-то зимой на маяке в крошечном городке на Мэйне. Только приемника, готового принести чудесный, вспыхнувший из ниоткуда голос, больше не было.
Назад добирались трудно и тягомотно. Стояли, клянчили уголь и воду, ругались на станциях, посылали курьеров, связывались и нехорошо смотрели друг на друга. Последыш молчал, смотрел в небо. Трогал зачем-то нож.
Приехали рано утром, когда солнце, проползшее круг по небу, снова начало карабкаться наверх, закрашивая вышину синькой. На станции курили двое сторожевых, смахивая комаров с ушей. С воркутинского вагона скидывали шлак прямо на перрон, а в кустах за ним кто-то тяжело, мучительно кряхтел, испражняясь.
Круза с Последышем отвезли в город на грузовике. Высадили на площади у чугунного Ленина. Сплюнули вслед. Круз пошел в больницу, повидаться с Даном. Запустили его в Дановы покои сразу, не расспрашивая. Дан был доволен, выбрит и благоухал настоящим кофе.
— Здравствуй, Андрей! — вскричал, вскакивая. — Как хорошо, что ты пришел! Знаешь, как здорово? У нас получилось, получилось! Теперь мы можем спасти эту чертову планету! Спасибо за больных, которых ты привез! Я ввел им сыворотку, и они выздоровели! А ведь они уже засыпали, у них пульс втрое медленнее стал! А теперь — нормальны, понимаешь, нормальны! Это чудо!
— Дан, я привозил здоровых людей, и не тебе, — сказал Круз.
— Мне так нужен был материал, проверить, такая робкая была надежда, зыбкая, и вот — получилось! — сказал Дан, не слушая. — Это же здорово, это здорово! Они как раз оказались на активной стадии, видно, заразились недавно, и вовсе без иммунитета, даже зачаточного, а вакцина сработала блестяще!
— Это хорошо, Дан. Это хорошо, — сказал Круз. — Мне пора. Я поздороваться зашел.
— Ты приходи, приходи! Ты должен знать! Ты заслужил право узнать одним из первых. Благодаря тебе мы спасем этот мир!
— Конечно, — подтвердил Круз, уходя.
Побрел по коридору. Поднялся по лестнице.
Аделина уже не спала. Но сидела в одной ночнушке — необъятной, парашютно-просторной, в розовенький цветочек. Причесывалась.
— Андрей Петрович! Приветик! Устал небось? Как оно прошло?
— Гладко, — ответил Круз, глядя на огромные складчатые сиськи, выпиравшие из-под ситца.
— Нравятся, а? — спросила Аделина, глянув искоса. — Да ты помойся сперва, поешь, отдохни. И нога небось болит? Ты ее лечи, лечи. Зачем мне хромой вояка? Большое дело у меня есть к тебе, Андрей Петрович. Большое. Мне снулые нужны. Много. Сколько можно, и больше. Сходишь за ними на юг?
— Отчего не сходить? Схожу, — согласился Круз и присел на кровать. — А ты как насчет сына?
— Экие вы, мужики, нетерпеливые, — отозвалась Аделина брюзгливо. — Немытые лезете, все вам одно на уме. Ты, Андрей Петрович, не балуй! — предупредила строго.
Круз вздохнул, вставая, но Аделина вдруг потянула за руку. Ухмыльнулась. Швырнув гребень на стол, навалилась колыхающейся массой. И прошептала жарко на ухо:
— Сына, говоришь?
— Сына хочешь? — шепнула на ухо Ники и засмеялась, сверкая жемчужными зубками. Удивительными — мелкими, ровненькими, чистыми. И сама была маленькая, чистая, ровненькая, и веснушки как лучики. Солнечные, мягонькие.
— Хочу, — согласился Круз басом, закинув руки за голову.
— Какой ты огромный! Волосатый! Смотри — моя ладошка в волосах на твоей груди прячется. И меня не любишь.
— Люблю, — возразил Круз. — Маленьких и проворных — в особенности.
— Не любишь, не любишь. Не знаешь ты, что это такое — любовь. Помнишь, что читал, или смотрел, или что рассказали, вот и все. Ты внутри совсем холодный.
— Я тебя в попу укушу, — пообещал Круз. — Мелкую и холодную.
— Я обижусь сейчас. Я тебе правду говорю — ты ж даже сочувствовать по-настоящему не способен. Ни радоваться не можешь, ни тосковать. Потому ты и заболеть счастьем не можешь. Чего ты смотришь так? Мне Жан говорил. Он знает.
— Ни черта он не знает, Жан твой. Араба от туарега отличить не может.
— Он в университете работал!
— А ты в клинике. Ну и что?
Ники закусила губу. Тряхнула челкой.
— Ну, ну, — сказал Круз, гладя шелковистую спинку. — Ты для меня — самый драгоценный, самый знающий в этом мире человек. Я с другой стороны мира услышал тебя, и приплыл, и встретил. Мне и думать страшно, что бы случилось, не услышь я тебя. Я до сих пор поверить толком не могу, что я здесь… и ты со мной.
— Если ты вредный будешь, я тебе изменю. С Жаном. Или с Михаем.
— Я тогда Жану зуб выбью.
— А Михаю? Он тебе сам выбьет.
— С Михаем можешь. Он красавец. В берете.
— Противный ты. Ты меня всей своей бригаде отдай, фу!
— Не отдам я тебя. И Михай тебя не возьмет, потому что друг. Настоящий, не по-вашему. Как там у вас… в любви и на войне все дозволено, правда?
— Грубый мужлан! Я тебе не игрушка!
— Ворчушка-капризушка, — сказал Круз и притянул к себе.
— Пусти… пусти!
— Не пущу. Замучаю. Изнутри и снаружи.
— Пусти! Не надо так… ты тихонько… тише…
Потом они, обессиленные и мокрые от пота, лежали под простыней, а за окном уже светало и в предрассветной тишине мягко и ласково плескало в берег море.
Над этой землей и этим морем еще светило прежнее солнце, из прошлого, когда пляжи и лето, и шезлонги, и кофе под полосатыми зонтиками, и яхты, звенящие под теплым бризом, утренняя газета, смех, мороженое и сонм загорелых тел на гладкой гальке. Круза принесло к этому осколку прошлого, как айсберг к тропикам, и, удивляясь и не веря, он прижился здесь, прикипел, привык, стал частью и плотью от плоти здешнего времени и дела. И на яхту, принесшую его через океан, смотрел с удивлением. Когда оно было? Как? Снег, и кровь на следах, и пустые города — где это, из какого кошмара? Здесь дымит у пирса паром, готовый уйти через море, здесь пальмы и птицы, и девушки смеются в кафе. Здесь свежий хлеб, замешанный греком Николопоулосом и выпеченный в недрах белой урчащей машины, здесь маслины и шкворчащий омлет, и Розина, черненькая и крепкозадая, несет на макушке ящик салата. Здесь улыбчивые парни в беретах и аксельбантах, и офицерская честь, и флаг на мачте, и «Марсельеза». И муэдзин протяжно стонет по утрам, и мечут кости, скалясь, день напролет трое сухокостых кабилов, не знающих ни слова по-французски, но всегда готовых объяснить что угодно случайному прохожему.