— Ты же знаешь, твои щенки мне интересней заразы, которую ищу. Гормоны гормонами, но содержание их рассудков… тестостерон у них зашкаливает. Женщины у них не было полгода — с того времени, как они ночь возились с моей бедной Митци и чуть не учинили перестрелку. А тут — ни пальцем.
— Ты сам объяснил им, что такое противозачаточные, я за язык не тянул, — буркнул Круз. — А я тебе объяснял, что для них значит, когда от них здоровый ребенок рождается. Да и не уверен я, что для них хоть какое удовольствие с женщиной быть. Старшие, волки, те вовсю треплются, скольких покрыли и как долго крыли. Так им положено. Это статус в стае. А на самом деле…
— Кстати, про самое дело: нас позвали на здешний праздник. С танцами и, как я понял, с этим же делом.
— Мне гранаты снаряжать? — осведомился Круз.
— Думаю, не стоит. Мне кажется, мы им нужны гораздо больше, чем они нам, — ответил Дан, улыбнувшись.
Праздник удался на славу. На площади перед обиталищем дидька развели огромный, в три роста, костер. Пили самоваренное пиво, густое и терпкое, передавая по кругу чару, ели мясо, вареное и сырое. Вареное — людям, сырое — волкам, сидевшим наравне с людьми и смотревшим в пламя. Стучали по деревяшкам, дудели в свирель, скребли мех с трубками, похожий на волынку, прозванный диким словом «дуда». Танцевали — мальчишки, юнцы, волки. Голые по пояс, с двумя ножами в руках, тонкие, из жил и мышц сплетенные, кружились, падали, метались невесомо — а рядом с ними прыгали, кружились, клацали клыками волки, соединяя зыбкую вязь движений и жизней.
Круз смотрел, хмелея от звуков, от чужой гибкой силы, смертоносной и мягкой. А щенки глядели, дрожа, и в глазах у них плясало пламя.
Пламя снилось Крузу, соединяясь в памяти с огнем всех костров последних сорока лет. Выстрелы, камень, тонущий среди гавани корабль, медленная толпа, ложащаяся под пулемет, — все вставало в памяти, чтобы рассыпаться горстью слов, не значащих и не болящих, оставив только тепло костра, ровную радость пищи и жизни. Круз хорошо спал в эту ночь — впервые за много месяцев.
Эпидемии не было. Большинство тех, кто подхватил летучее счастье, ощутили разве что пару дней необычного добродушия, будто мир заулыбался вдруг, взял на ладонь.
Круза догнало на улице старого города Салвадор над заливом Всех Святых. Грязного, жаркого, шумливого, красивого города всех расцветок кожи и вер. Вдруг смягчилась полуденная тропическая жара, ушел из ноздрей асфальтовый чад. Траченная плесенью штукатурка, щербины, сохлая трава стали красивыми, яркими. Захотелось взять их в руки, лечь среди них.
Такое бывает со всеми. Просто вдруг открываются глаза на мир. Говорят, грехопадением стало открытие того, что наш мир не рай. Иногда завеса грязи приоткрывается и удается заглянуть за нее. Тогда душа становится чище.
Но Круз не верил в рай и душу, а верил в то, что хохотушка Ана Рита, заигрывавшая с ним второй месяц и пенявшая на нелатинскую серьезность и уныние, сыпнула в кофе «живого счастья». Потому, чертыхаясь, вогнал себе дозу налоксона, и через пять минут жара, скука и грязь вернулись на место. Добавилась только злоба.
Но Ана Рита была ни при чем. Ее нашли через три месяца в ее квартире в Верхнем городе. Соседи пожаловались на запах и решили, что она уехала, оставив полный холодильник. Она не уехала. Муравьи, придя сквозь щель в раме, обглодали ей лицо до кости.
Поначалу таких, как Ана Рита, было немного. Такие случаи долго считали передозировкой обычной отравы. Их много было. Все подешевело, даже героин упал в цене вдесятеро. Кому нужно колоться, когда «живое счастье» куда доступнее и вставляет не в пример чище и легче?
Чистое, совершенное, абсолютное, доступное всем счастье. Его долго не хотели считать наркотиком. Были кампании, демонстранты с лозунгами: «Позвольте нам счастье!» Были холеные пророки, проповедовавшие золотой век. Счастье каждому даром, и пусть никто не уйдет обиженным. Они были правы, никто спорить не мог. Самоубийства почти исчезли. Преступность улиц, с ножом в кармане, с гоготом и драками в подворотнях, испарялась на глазах. Даже, кажется, воевать стали меньше. В Колумбии утихли повстанцы, сидевшие полвека в горах. Удивительно замирилось Сомали.
А в это время в университетах и лабораториях коллекционировали сотню за сотней штаммы «живого счастья». Настолько разнообразные штаммы, что и сказать порой затруднялись, где «живое счастье», а где сальмонелла. Потому когда «живое счастье» захотели запретить, полгода не могли решить, что именно считать «живым счастьем». Тем более что три четверти научного мира согласилось со скорым исчезновением новой сладости, вырождающейся, мутирующей, побеждаемой легко вырабатывавшимся иммунитетом, расправлявшимся со все большими дозами. Мало того: оказалось, что большинство отсидевших на «живом счастье» не реагируют на обычные морфины! Где тут запрещать?
Даже когда начали умирать, тревогу забили далеко не сразу. Не было катастроф, взрывов, массовых увечий и пожарищ. Почти никто не умер на работе: за штурвалом, у красной кнопки, за рулем. Умирали, расслабившись, отпустив дневные заботы: придя домой, в кресле у телевизора, во сне, за бокалом пива. Вернее, не вполне умирали — слово «умирали». Круз уже привык применять к тем, кто ушел из жизни, оставив еще дышащее тело. Они уходили в счастье. Обезразличивались. Прекращали есть и пить. Медленно проваливались в дрему, замедлялись. Засыпали. Сердце останавливалось во сне — не внезапно, плавно, сокращаясь напоследок не чаще раза в минуту.
Засыпавшим не помогал даже налоксон.
— Врут они, — выкрикнул дидько визгливо. — Небось с запада притащились, земли ищут! Старое сожрали, свое сеять не умеют, вот и ищут кого с плугом! Посмотри на стволы их, навороты какие! Как в танке!
— Успокойся, Василь, — посоветовал знахарь. — Ты сумел их найти и приветить и не обидел. Ты хороший дидько. Лучший из всех, кого я знаю. Но тут дело, которого ты понять не можешь. Ты вырос и выучился думать уже после счастья. Ты не представляешь, как думали и чем жили мы. Не спеши.
Знахарь умолк, поглаживая бороду, — широкоплечий, спокойный, в широкополой мягкой шляпе. Все молчали, ожидая. Круз молчал тоже, расстегнув незаметно петлю на кобуре. Знахарь выглядел разумным человеком. Но глаза его… Круз не любил, когда его жизнь, будто горошину, вертят и взвешивают. Интересно, кем знахарь этот был до счастья? Уже кем-то был. Сейчас ему лет семьдесят, не меньше. Может, мент бывший или вояка? Хотя не похоже…
— Вы уж извините нас, — выговорил наконец — но в голосе его звучало не извинение, а угроза. — Молодым скучно с нами. А нам трудно с ними. Пусть говорят мудрость и ум, ладно? Говори ты, старик. Зачем вы пришли в наши края и отчего ищете отраву?
Дан поправил очки и вдруг заговорил на ровном, звонком языке, смутно знакомом Крузу.
— Этого языка я уже не помню, — сказал знахарь невозмутимо, но по лицу его промелькнула тень замешательства и смущения — будто вытащили и показали всем старые драные кальсоны или тетрадку со школьным сочинением. — Но я понял, о чем ты. Да, я был врачом. Хирургом в областной больнице. Ты тоже врач? И кого ты собрался лечить, бродя так далеко от дома?