Кряжистая, заскорузлая рука старого Хрольфа подняла со стола монету, и под зыбким лучиком, падавшим из-под крыши, та вдруг вспыхнула нестерпимым, изжелта-алым, бесноватым пламенем.
– Это называется золото, Инги. Это застывшая кровь богов, ставшая человеческой силой. Не блёклая белесая немочь, чернеющая от пота и солнца. Не разноцветные побрякушки – но настоящее сокровище людей, не гаснущее, не тускнеющее, всегда свежее и яркое.
Инги смотрел как зачарованный на полыхающий, дрожащий огонёк. Потом прошептал:
– Так почему никто не признаёт его здесь? Дядя Хрольф, почему?
– Потому что у здешних людей его больше нет. Они забыли, что такое золото, и не видят в нём проку. – Дядя невесело рассмеялся. – Здешний люд стал глупым и слабым. Он больше не может пробить дороги на полдень, в земли солнца, туда, где рождается золото. А в здешних краях его нет.
– А вы, почему вы не можете пробить? Вы такой сильный, и дядя Хельги, и Олав, и даже тощий Торир – почему вы не можете?
– Ты перечислил почти всех нас, оставшихся. Даже самый сильный воин не совладает с десятью. А тех, кто перекрыл пути на полдень, много. Они – лютые бойцы. Скачут на конях так, будто родились в седле, и стрелы их – смерть. Но хуже всего то, что нет здесь единой власти. Наша кровь ослабла. В каждом городке засел свой ярл, и все грызутся друг с другом, и все грабят купцов. Если и соберёшь войско, чтоб идти на полдень, воевать начнёшь через неделю пути, и потом до самого моря покою не будет. А ты не соберёшь войска, парень. Ты – чужой здесь. И я чужой.
Хрольф вздохнул и добавил угрюмо:
– Одно тут хорошо – мёд дешёвый. Плесни-ка мне браги, парень.
Инги послушно взялся за кувшин, наполнил кружку. Спросил робко:
– Как же мы чужие? Мы ж родились здесь? Да и вы, дядя, тоже.
– Чтоб стать своими для здешних, нужно забыть, откуда мы. Забыть напрочь наш язык, наших дедов. Забыть, что мы первые построили в этих рабьих землях города. Мы дали им закон. Все они были наши рабы, все! – Дядька грохнул кружкой по столу, выплеснув прокисшее, шипучее пойло. – Мы продавали их, как скотину, возили до самого Серкланда и взамен везли оттуда золото – стылую кровь богов. И жили весело и богато. Потом на своё горе научили рабов воевать и смешали свою кровь с их кровью. Мы как трава, парень. Впитываем всё из земли, на которой прижились. А нас ведь мало.
– Так почему не вернёмся на нашу землю? Там, где говорят на нашем языке, где наш народ? Мы приведём войско оттуда! Мы им расскажем про золото!
Хрольф захохотал, брызжа слюной, и от великаньего его регота задрожали стены.
– Ну, потешил, парень! Да не смотри волком – не над тобой смеюсь. Над собой. Твой дед – а он здесь родился, как и ты, – точно так и сказал. А когда прадед помер, собрал здесь дружину – немного, но крепких вояк подобрал – да двинулся отцову землю забирать. И узнал, почему прадед твой при жизни не захотел возвращаться в Тронделаг. Смотри, – дядька повернулся, и свет из окна лёг на длинный кривой шрам под самыми волосами, надо лбом и по виску, – это мне те, кто по-нашему говорит, оставили. После короля Олафа нет для нас там земли. Там мы хуже чем чужие.
Он одним длинным глотком опорожнил кружку, рыгнул, утёрся рукавом и сказал равнодушно:
– Иди прочь, малый. Устал я языком трясти. А насчет чужих и обидчиков твоих – покажу я тебе, как с ними справиться. И без отцова меча, и без лишней крови. Напомни мне завтра, не пожалеешь.
Но завтра поутру за дядькой пришла галдящая толпа: купцы, их прислуга и холопы, пара корабельщиков и даже княжий дружинник, и дядька отправился вместе с ними, а вечером явился ещё пьянее прежнего. Тогда, глянув в окно, Инги выругался в сердцах, а однорукий Торбьёрн, отложив тростинку, сказал:
– Парень, если я ещё раз услышу от тебя слова раба, я тебе рот песком набью.
– Но он же обещал! – крикнул Инги запальчиво. – Он обещал научить меня драться!
– Обещал он не тебе, парень, а выпивке. Ты ещё не понял? – Торбьёрн хмыкнул. – У него в голове бражка, а не мозги. А мы едва сводим концы с концами. Скорей уж я тебя драться научу, чем он.
Инги презрительно скривился: у Торбьёрна левая рука была отхвачена выше локтя и левую ногу он подволакивал. Бегать вообще не мог, да и ходил едва-едва, на палку опираясь. И хотя сейчас Инги переполняла обида на дядю, оскорблений от калеки он не стерпел.
– Дядя сильный воин, ты с ним не сравнялся бы, даже когда здоровым был. И люди его любят. Он – настоящий вождь, а тебе только мешки с зерном считать, как женщине!
– Дурачок ты, Инги, – Торбьёрн вздохнул. – Одно хорошо, что хоть к учению способен. Удивительно, как ты ещё от калеки знания принимаешь? И на деньги, которые калека считает, живёшь? Ладно, хватит слова тратить попусту. Тебе на сегодня ещё написать тридцать раз: «Я, Инги Рагнарссон, хочу быть умным».
Инги засопел, но промолчал. Послушно взялся за тростинку и принялся царапать по вощёной дощечке. Калека и в самом деле знал и умел многое. В пору молодости он, как рассказывал дядька, плавал до самого Миклагарда, откуда принесли глупого нынешнего бога бывшие рабы. А грамоте учиться важно, ещё важней, чем владению мечом. Инги рано это понял. Не понимать написанное или чужую речь – это почти калекой быть, причем по собственной воле. Понимающий больше – всегда на полшага впереди, а значит, ударит раньше. Инги умел подметить, кто сильнее и кто как набирается силы. В торговые гости неграмотному и не суйся. Чтобы далеко плавать, много наречий и письмен знать нужно. Там, где не помогут меч и копьё, может выручить удачное слово. А настоящему ярлу, хозяину людей и вождю в битве, многое нужно знать, очень многое.
Так что калеку придётся терпеть. Он владеет пятью наречиями и на трех умеет писать. Ещё он умеет резать руны, самые настоящие. Глядит на них, угадывая будущее, красит их кровью. Слуги шепчутся, скрестив пальцы, плюются, – чур меня, дескать! – а старый Хрольф кривится. Бабье дело, стыдное. Ну, калеке позволительно. Полмужчины, что с него взять. А выучить-то тайное ох как хочется!
Но до чего же противно видеть калеку! Тошно смотреть, как он сопит, спеша через двор под дождём, трясясь, нелепо выгибаясь и загребая рукой, будто плывёт сквозь загустевший воздух. Как машет обрубком, тычется в дверь, корчится, стараясь распустить шнур на штанах, как стискивает жёлтые зубы и шипит от боли. А кривой шрам на ноге гниёт, вонючая жижа сочится. Рядом едва усидеть можно, так смердит. Чем дожить до такого, лучше удавиться. Меч рукояткой в землю воткнуть, да и на острие сердцем броситься. А лучше в бою, чтобы враги со всех сторон, и ты один, последний. Вокруг тебя – трупы горами, и ты, победитель, весь в крови, и умираешь, непобедимый. Чтобы все-все говорили и помнили триста лет. Нет, тысячу!
Через неделю калека Торбьёрн спас Инги жизнь.Лето в том году выдалось тусклое, зряшное. Всю весну лили дожди, и от них даже в липень месяц небо висело над головами застылое, мёртвое – отмытое до бесцветия, холодное, сочащееся влагой. Облака по нему плыли клоками мокрой овечьей шерсти. На лужке не присесть – сразу щиплет ягодицы мокрым холодом. По дворам да тропам – липкая грязюка, за обувку хватает. Одно что – трава пошла в рост, на радость коням да коровам. И свиньи с радостным хрюком плюхались в лужи, а люди, ворча, обходили их, разлёгшихся на проходе.
Дядька Хрольф лето ненавидел. Чем теплее вокруг становилось, тем больше пил. В редкую жару ему дурно делалось от браги, и он, корчась, вымётывал её, перемешанную с желчью, прямо на стол и солому пола. А в лютые морозы хохотал и полуголый барахтался в сугробе – лютый великан, ётун среди хлипких людишек. Зимой Хрольф уезжал на север, но не к своей кровине, а к людям с волосами как солома, с чужими раскосыми глазами, в землю холода и ночи. Возвращался с грудами шкур и прозрачными плоскими камнями, чтобы закрывать ими окна вместо бычьего пузыря. Ещё привозил в кожаных пахучих мешочках цветные камни, яркие, переливчатые, и круглые мерцающие капельки речного жемчуга. А иногда, в тонкие лоскуты завёрнутые, крохотные крупицы настоящего, масляно-жёлтого, яркого золота. Калека всегда ворчал в такие дни – а дядька, отрыкиваясь, заботливо сыпал крупицы в медную коробочку, а коробочку ставил в тяжеленный, железом окованный ларь.