Глава сынов Исроэла, глядя с любопытством на огромного беловолосого дикаря, пояснил, что допустим всякий порядок, не ущемляющий веры, а погрешающий против того, что даёт общине жизнь, погрешает против веры. Ведь тем самым он исторгает себя из общины. Ну конечно, не всё так просто, и следует, судя каждый случай, смотреть на прежние. Бог велик, поможет истинно верующим достичь лучшего, таки да.
Глава же сонинке, заикаясь от страха, поведал, что делает по-дедовски. Деды выдумали, и всё правильно. Вот и мы так. Мы всей душой преданы великому Балла Канте, не губи нас!
Чем больше Инги расспрашивал, тем больше озадачивался. Не то чтобы раньше не знал человеческого закона – кем бы, по уверению преподносящих его, он ни был дарован. У самой зряшной лопи был свой обычай и наказание за его несоблюдение. И законоведов Инги знал множество, и чем изощрённее был закон, тем гнуснее, продажнее и ничтожней были толкующие его. Человеческий закон раньше казался всего лишь сводом правил, помогающих не думать и не дающих перегрызть друг другу глотки в людском скоплении. Но здесь – общий закон будто возник сам по себе и стоял высоко над людьми, стоял над законами племён, даже над законом богов. Он и был – как бог, открывавшийся тем более, чем более мудрыми и изощрёнными были верующие в него.
Поражённый Инги расспрашивал снова и неизменно слышал: сами мы ничего не придумываем, всё уже записано, всё знаем от предков. Как, что, где записано. Покажите! Пожалуйста, господин, вот книги, они очень дорогие, но мы рады подарить вам, берите, а вот старый Боте, он лучше всех знает, он может с вами идти и толковать. Пожалуйста, господин, мы рады угодить вам!
Покинул Инги Тимбукту, увезя полный вьюк книг и свитков. Обуреваемый любопытством, забрался на верблюда, в роскошное седло, употребляемое для перевозки больных и женщин, и, не обращая внимания на смешки щитоносцев мансы, читал на ходу. И чем больше читал, тем сильнее злился на себя. В книгах наметалось всякое: лишнее, пустопорожнее, откровенно глупое, бессмысленно злобное – вроде страниц лютой хулы в адрес давно умерших соперников или еретиков, чьё нечестие осквернило веру пару сотен лет тому. Но вместе с тем книги были как камни в кладке стены, цеплялись друг за дружку, опирались на фундамент, прочный, вкопанный в почву, стоящий на самых основах. Закон произошёл не на пустом месте, не из головы одного человека – его словно приняли откуда-то, внятный всем сразу, записали, истолковали. Закон вырос из жизни многих поколений. И откровение бога, облекшее закон в слова, выросло из жизни тех, кто много веков глядел богу в лицо.
А он, Инги, – чью жизнь он знает? Где его корни? Есть хоть что-нибудь внятное в его душе и рассудке? Всю жизнь ходил розно от всех, узнал многое – но не человеческое, а железное, огненное, каменное, золотое. Научился видеть души и читать в рассудках – но видеть и читать лишь то, что едино для всех: жадность, страх, похоть. Научился прилеплять к себе души – но как, сам не понял. Попросту ясно было, и само выходило: к этому человеку – так, к другому – иначе. А сказать, чтобы внятно всем и чтобы все пошли за тобой… Где же тайна? Почему ничего не говорят бронзоволицые? Если они привели сюда, почему не дают стать сильным ради них?
Взять Балла – он же ничего не изменил в своём племени. Не тронул его жизнь. Для них он и веры новой не принёс – попросту возвеличил того, кого все считали одним из местных божков-духов. А ведь известно – духи тем сильней, чем сильнее молящийся им. Сам преуспел в колдовстве, собрал самый колдовской народ, кузнецов, задобрил своего бога, и тот, усилившись, дал ему победы, а народу – достаток. Так смотрели на него люди и не порицали даже за новое в деле войны – как же порицать то, что даёт победу? Всё изменённое мансой люди связывали только с ним одним, с его голосом, его телом. Он уйдёт – и всё вернётся. От него останется лишь то, о чём решат упомянуть гриоты – полушуты, полусоветники.
А ведь манса изменил кое-что, чего, похоже, не видит никто из его гриотов. Он отнял у своих воинов страх смерти и дал им желание убивать. Инги многажды видел, как сражаются чёрные. Два грозных войска, ужасающе воя и улюлюкая, неслись, потрясая копьями, – но вдруг замирали в десятке шагов друг от друга, будто утыкаясь в невидимую стену, и принимались швырять копья и стрелять из луков, пока кто-нибудь не отступал, унося убитых и раненых. Если противник, устрашённый градом копий, кидался наутёк – все бросались в погоню, забыв о строе и порядке, кололи и резали, торопясь ранить, обездвижить, чтобы захватить побольше пленников. Если противник не устрашался, нередко случалось, что, простояв друг против друга до темноты, расходились ни с чем.
Чёрные сражались не для того, чтобы убить врага, – а чтобы победить, показать превосходство. Так два кота дерутся по весне, выгибая спины и шипя, скалясь, выпуская когти, но стремясь не уничтожить соперника, а лишь обратить в бегство и увидеть его постыдно выставленный зад. Воины Балла Канте шли в бой, чтобы убить или умереть, не думая о победе или превосходстве, не считаясь со своей и чужой жизнью. И потому побеждали, оставшись горсткой против многих.
Тогда, у Кайеса, Балла Канте вывел всё своё войско, оголив страну, – и половину его сразу по возвращении пришлось отправить на восток, за великую реку, усмирять бунт, поднятый почуявшим слабину народом Женне. В поход же на Кумби-Салех отправилась едва треть войска во главе с молодым Сумаоро, старшим сыном Балла. Сумаоро статью походил на отца, в ширине плеч и перегнал, но вот разумом… Инги привык к тому, что бойцы оскорбляют врага перед боем и бахвалятся, расписывая немыслимые подвиги. Обычай этот не забыли даже арабы, не говоря уж про норвежцев и франков. Но молодой Балла, похоже, верил в то, чем хвастался. Силы ему было не занимать – но вот умения видеть в душах, даже обычной властности – ни на мизинец. Нагонять страх он всё же научился – когда ты на две головы выше почти всякого мужчины, с голосом, как рёв буйвола, и орудуешь мечом в четыре локтя, это нетрудно. Но заставить седобородых слушать тебя – дело совсем другое. Разумом был Сумаоро сущий подросток. Может, потому так крепко и сразу сдружился с Хуаном. Забавно было наблюдать за ними, тараторящими наперебой, размахивая руками. А уж когда дрались на копьях или на деревянных мечах – народ смотрел, рты разинув. Конечно, до Хуановой прыгучести и быстроты молодому Сумаоро было далеко – но всё же для своего могучего сложения был он на удивление проворен.
Через Хуана и Инги сумел оградить себя от детской заносчивости Сумаоро. Ведь со сверстниками веселиться тот считал зазорным. Как же, сын великого вождя, сведущий в колдовстве, великий воин-кузнец. Ему только с белыми пришлецами, похожими на мертвецов, и водиться, узнавать их белую мудрость и чародейство. С ними можно и озоровать, потому что не озорство вовсе, а колдовское дело. Даже если козам под хвосты едкий плющ засовывать, чтобы бегали, мемекая истошно, да бодали всех подряд, то это не баловство, а великое колдовство. И поймав винаря, хитрившего с вином, надувать его в попу через мех кузнечный, пока изо рта не хлынет.
Как Хуан поначалу объяснялся с Сумаоро, Инги и в толк взять не мог. Наверное, на общем мальчишеском наречии всех народов – не сколько словами, сколько гримасами да задором. Делай как я! Вот это здорово! Вот как я могу! А могли оба немало. Сумаоро даже бежал с быком на плечах, провожаемый томными взглядами местных красавиц. Хуан же, бахвалясь умением, подбрасывал палку и рассекал её натрое, не давая коснуться земли, и ловил на лету стрелы. Заставлял стрелять в него сразу двоих и уворачивался, с места не сходя, даже если стреляли, сговорившись, чтоб вернее выцелить. В конце концов Хуан привёл посеревшего от страха Сумаоро прямо в кузню к дядюшке Инги и попросил научить волшебству стали. Инги, ухмыльнувшись, согласился. И с тех пор Сумаоро в самом деле стал смотреть на него как на старшего в роду. Конечно, меньшего, чем старый Балла, но не такого занудного и уж точно выше всех остальных. И учителя в великом колдовстве.