И еще здесь жила музыка.
Вадим плотно затворил за собою дверь и огляделся, благо в окна пробивался свет дворового утра и снега на крышах.
По стенам тут все так же были развешены старые пластинки с красными бумажными кружками перечня песен посередине черного винилового блюда. Вадим тут же вспомнил, как однажды «испек» в духовке из нескольких надоевших дисков забавные подносы с защепленными, точно гофрированными краями. Нина потом разрисовала их цветочками, ягодами и прочей милой чепухой.
Вадим шагнул в глубь комнаты, бережно снял с гвоздей пару дисков. Вытер пыль, всмотрелся в названия песен, и внутри тут же включился невидимый проигрыватель, в голове зазвучали вступления и пространные соло гитар и синтезаторов.
Ну, надо же! Эх, времечко-то было!
Тогда ему казалось, весело и отчетливо, что Новая Компьютерная Эпоха вдруг удосужилась с самого начала повернуться к человеку своим забавным, лицедейским, пофигистским обличьем. Какая музыка хлынула с подмостков, какие роботы и бюрократы бродили по ним, смешно покачивая руками, плывя назад в «лунной походке» под Майкла Джексона или старательно и уже вполне сноровисто крутя нижний брейк-дэнс! Это был офигенный выброс положительной энергии, скопившейся в музыке уже бог знает с каких лет; тот мудрый и бесстрашный стёб, что свойствен лишь милым чудакам — влюбленным, студентам, да еще мудрым шутам.
Ныне шуты шуткуют уже не у тронов королей, усмехнулся молодой человек, бережно оглаживая поверхность черного диска. Все больше — на потребу толпы, в которой безнадежно сливаются мысли, души и лица. И все такие обаятельные! И все Такие Обаятельные!!!
Он подмигнул пластинкам и тихо шепнул:
— Скажите, как живете?
И где-то в глубине души немедленно щелкнул тумблер, точно игла опустилась на скрипучий диск, и хор забавных буратинских голосов тут же закричал, заголосил, засвистел на все лады:
— Замечательна-а-а-аааааааа!!!
Черт возьми, а ведь я скучаю по ним, подумал Вадим, возвращая пластинки каждую на свой гвоздь. Я по ним, оказывается, даже тоскую… Мне сегодня кажется странным, что люди, делавшие хорошую музыку в молодости, делают откровенно плохую в зрелости и уже просто отвратную — под творческую старость. Хотя, казалось бы, должно быть наоборот. Я этого не понимаю и, видимо, уже не пойму. Потому что и по сей день скучаю по этим электронным сказкам эпохи НТР — ведь именно так называли и брейк, и электро-буги, и софт-фьюжн во времена оны замшелые критики; и ведь они были, наверное, абсолютно правы!
Вот бы послушать теперь такой альбом, представил Вадим и понял: всю дорогу во время прослушивания у него на физиономии цвела бы, наверное, улыбка, совершенно не связанная со всеми эмоциями остальной его жизни. Сорок виниловых минут бесконечной, радостной и восхищенной улыбки — согласись, старик, это уже немало, думал он. Тем более что в этой музыке, как в темнице, заключен тот трудный, памятный год. Я прослушал бы до конца эту пластинку, повесил ее обратно на гвоздь и попрощался с этим домом. Для ключа здесь тоже был свой гвоздь, и об этом я всегда помню…
Он подошел к окну.
Смешно и наивно было бы думать, что эта комната, его комната, могла сохранить и его старые рисунки — натюрморты, пейзажи, этюды. Но стоял тот же стол, два колченогих стула, старый диван в углу. Те же выцветшие шторы. В окне — все тот же пейзаж с покатыми крышами близких домов, увенчанными редкими, покосившимися телеантеннами, и двор с неизменным стираным бельем неопределенных размеров и расцветок, которое раскачивал на веревке злой пронзительный ветер.
Вот здесь, в углу, возле окна, они ставили елку. Потом весело украшали ее старым хламом с чердака, куда лазили прямо из комнаты, через люк в потолке. Здесь стояла электрическая плитка с закопченным, но таким милым чайником, у которого не работал свисток. Он рисовал, а она стояла за спиной и молча смотрела. Или же сидела на стуле и мечтала, изредка поглядывая на холсты. А вот тут, на подоконнике, они сидели вместе, болтали ногами и языками, целовались и опять мечтали. И здесь, у окна, он простоял невесть сколько в ту страшную ночь, когда она ушла, не оставшись до утра и не вернувшись уже никогда в маленькое, некогда уютное гнездышко их жизни.
Наутро он собрал все свои этюды, валявшиеся на полу, на полках, на столе, повсюду, и сжег их в печке, испытывая странное, болезненное удовлетворение, но не чувствуя от этого пламени тепла. А потом осторожно, крадучись, как тать в нощи, выволок из опустевшей комнаты елку — огромную, роскошную, купленную, не торгуясь, с заиндевевшей колхозной машины. Оттащил ее на задний двор и оставил там без сожаления, пушистую, высокую, так и не украшенную в последний день уходящего года. А в новом году все уже было по-другому, и нужно было уходить отсюда навсегда.
Тогда еще он толком не понимал значения слова «навсегда», оно пришло позже, в свой срок.
Ключ висел на знакомом гвозде у дверей. Вадим добавит к нему денежную купюру, ту, что первым делом вынул из кармана. Он присел ненадолго на дорожку, представляя, как сейчас спустится по лестнице и, ни в коем случае не оглядываясь, согласно примете, уйдет со двора прочь, чтобы никогда уже не вернуться. Разве что прихватить что-то на память?
Молодой человек обернулся и увидел на краю стола забытую пластиночку-миньон. Потянулся, не вставая, достал ее кончиками пальцев и осторожно протер пыль с белесых черных окружностей. Затем всмотрелся и вздрогнул.
На пластинке не было царапин. Ее плоскость, очищенная от пыли, оказалась абсолютно гладкой. Здесь не было ни одной звуковой дорожки!
Вадим огляделся, вскочил и подбежал к целому ряду виниловых дисков, висевших на гвоздях. Гвозди были насмерть вколочены в стену. Окинул взглядом пластинки, затем для верности даже попробовал пальцем поверхности — все были чистые и гладкие. Это были муляжи.
Он не успел даже испугаться. Дверь с треском распахнулась, и в комнату тут же ввалилась троица, удивительнее которой Вадим в жизни не видел. И к тому же эта троица была обильно вооружена всяческой огнестрельной мелочью.
Вид у нежданных гостей был более чем примечателен. Прежде всего, назвать их людьми было никак невозможно, они более тянули на «существ» или «особей».
Впереди выступал сухопарый и долговязый крыс. Видимо, он и верховодил. Крыс был экипирован в сугубо милитаристские одежды: коротковатый, протертый на локтях френч мышиного, разумеется, цвета, напяленный на голое тело; синие галифе, высокие шнурованные ботинки и обилие желтых кожаных ремней, коими тело существа было перепоясано подобно знакам редакторской правки — размашисто, решительно и бесповоротно. За идеологическую полноту картины отвечали пиночетовская фуражка с задранной к небу тульей и широкая повязка нацистских цветов, перетянувшая сгиб локтя этого существа как ретро-аппарат для измерения давления. Бригадир начальственно постукивал себя по ляжке тонким хлыстиком.