Он выбирался из кровати, наскоро совал ноги в домашние шлепанцы, почему-то на цыпочках подкрадывался к двери, ведущей из спальни, и осторожно открывал ее в зал. И тут же в ноздри ударял, кружил голову запах! Невероятный, неповторимый, ни с чем не сравнимый аромат елки — хвои, веток, «небритого» игольчатого ствола и совсем невидимой, но такой пахучей смолы… Запах лесного дерева, которое, в свою очередь, с интересом смотрело глазами всех своих веток и иголок, спрашивая: а как это живет здесь мальчик, известный всем герой родного двора и вообще — отчаянный храбрец?
Дом охотно и с радостью принимал елку в гости. И все в нем — стены с привычным рисунком побелки и обоев; полы с наизусть выученными каждым сучком и трещиной на любой половице, потому что мальчишки всегда играют в солдатики на полу, и никаких ковриков на них никогда не хватит; окна, за которыми притаилась морозная, хитрая, озорная зима; стулья, столы и кресла — все они принимали эту елку, и приветствовали ее, и удивлялись вместе с детьми новым пахучим чудесам. Но сейчас, поутру елка была уже совсем не та, что вчера вечером — теперь уже расправившая ветки, торжественная, оттаявшая за ночь и оттого невероятно ароматная, потому что ее смолистые запахи уже, оказывается, успели заполонить весь дом.
И самое главное — она была нарядная, вся в игрушках, блестках, серебристых нитях фольги и золотых прядях медного дождя, перевитая гирляндой рижской фабрики «Страуме». Эта гирлянда горела на их елке каждый год, и во всем мире елочных свечей не было красивей ее темно-сиреневых, приглушенно-красных и таинственно-зеленоватых огоньков. Мальчик видел свое смешное, одутловатое отражение в стеклянных шарах, к которым приникал чуть ли не носом; осторожно касался шершавой крошки из мелко дробленного елочного стекла на серебряных сосульках и, наконец, добирался до любимого, самого милого поросенка на свете, синего Ниф-Нифа. И уже вдвоем они отправлялись проведать старшего собрата Наф-Нафа, который все еще дрых в своем красном стеганом одеяльце без задних ног. И праздник начинался.
Припоминаем ли мы за собою еще такие погружения души в другие, светлые, праздничные и фантастически интересные миры? Которых не нужно выискивать в книгах, над которыми не надо вздыхать у телевизора или в кинотеатре, куда не летят осенние птицы и важные самолеты? А ведь этот мир всегда был здесь, рядом с нами, в новогодние дни нашего детства. Он был огромен, буквально до потолка, и его невозможно было обхватить руками. И весь этот мир был — новогоднее дерево, и дерево это было — весь мир.
Каким-то странным, отстраненным чувством, помогавшим видеть себя со стороны, все равно как во сне, мальчик отчего-то понимал, что в это мироощущение в его взрослом будущем ему уже никогда, наверное, не вернуться до конца, как не стать снова маленьким. Так оно и было потом, когда мальчик уже перестал расти и просто оставался всегда одинаковым.
Потом он все чаще и чаще пытался смотреть назад, оглядываться туда, где из-за ветвей новогодней ели смотрел на него этот худющий, длинноногий мальчишка. Смотрел и, конечно, не узнавал. Так и мы подчас в своих снах смотрим на былое детство и молчим. Потому что разучились говорить с ним, потому что уже не помним того языка и тех слов. И только в голове вертится, ворочается и рассыпается на отдельные слова и буквы чья-то дурацкая фраза, что-де сентиментальность — свойство жестоких и недобрых натур.
До Нового года оставалось совсем немного. Всего два дня, и они заполнены до краев деловитыми хлопотами, предпраздничными приготовлениями, суетой и готовкой. И хотя они радостны и полны сладостных предвкушений бесконечной ночи, у последних дней года есть одно печальное свойство. В это время никогда и ничего не случается. Они состоят только из ожидания. Покуда не прозвенит звонок.
Но в этот раз звонок все-таки раздался, и случилось это в прихожей. Мама пошла открывать, бормоча на ходу слова удивления — кто это пришел поутру, когда люди еще завтракают?
Дверь открылась, и мальчик услышал тихие голоса, приглушенные дверью в прихожую. Мама с кем-то говорила, и ей отвечали — еще тише и словно неуверенно. Отец, хмурясь, поглядывал на стынущий мамин кофе на кухонном столе и листал вчерашнюю газету, выискивая новогодние новости из стран капиталистического лагеря. Мальчик обернулся.
Он сразу почувствовал, что там пришли не просто так. И никакие это не соседи за маслом и не почтальон с заказными письмами или поздравительными телеграммами. Это пришли за ним. Мальчик понял это в одночасье, и его сердце на миг похолодело. А потом теплой волной прилило сладкое и тревожное ожидание.
— Вадик! А это, между прочим, к тебе гости пришли!
В мамином голосе была целая гамма чувств: и легкое удивление, и озадаченность, и даже маленькая, еле уловимая тревога. И еще одна необычная нотка, какой прежде мальчик никогда не слышал.
Мальчик всегда знал или, во всяком случае, уверенно предчувствовал, что однажды это случится. Причем ему всегда казалось, что это произойдет в преддверии какого-то важного, значимого дня, например праздника. А когда начинал размышлять и прикидывать про себя, какой же день должен принять на себя все, что ему уготовано судьбой, получалось, что это непременно должен быть именно Новый год.
Однажды перед самым Новым годом он должен получить странное письмо. Или же его остановят на улице незнакомые люди. Возможно, его ожидал необыкновенный и исключительно вещий сон. В небе мог оказаться неопознанный летающий объект, исключительно чтобы зависнуть над ним и сопровождать до той минуты, покуда все для него откроется и станет ясным, простым и единственно возможным. Белоснежный голубь со странной запиской вполне мог броситься с небес прямо к нему в руки. Он мог заблудиться в чужом огромном доме с сотнею комнат, из которых его ждала бы одна-единственная, тайная, замурованная и не отмеченная ни на одной карте-схеме. И в ней был бы ключ ко всем загадкам.
Но у мальчика никогда и в мыслях не было, что все случится так просто — в одно прекрасное утро в квартиру просто позвонят. Собирайся-ка, парень, допивай свой чай с бутербродами, одевайся и выходи, да поживее. И учти: мы все о тебе знаем! Уже давно. И, кстати, нам очень интересно: что ты можешь возразить? А противопоставить? То-то!
И теперь, застигнутый врасплох, мальчик и не помышлял о сопротивлении. Старший брат, единственный, кто был бы еще способен его понять, еще три дня назад уехал с классом на экскурсию в Ленинград. И теперь мальчику не смогли бы помочь ни папа, ни мама, ни милиция, ни крепкие двери их квартиры, ни даже какое-нибудь оружие, даже если оно бы у него и было.
Можно было, конечно, попробовать отсидеться; на худой конец, сказаться больным. Но тогда бы они непременно придумали что-то еще, потащили его в больницу, отправили к нему фальшивого доктора. И в его глазах, непременно под холодными стеклами металлических с позолотой тонких очков, мальчик увидел бы неотвратимость исхода, свое бессилие и удушье первых признаков надвигающегося кромешного отчаяния. Почему это — с ним? За что это — ему? И неужели все не могло сложиться как-нибудь иначе, а еще лучше — с кем-нибудь другим?