Здесь, к счастью, все было хорошо. Здесь было по-прежнему – крепко и надежно; школьная дружба не ржавеет. Приветливая Руфь и от души обрадованный Семен тотчас принялись наперебой, в два голоса рассказывать, как замечательно они съездили в Израиль, с какими замечательными людьми познакомились, как приветливо и гостеприимно их встречали, как чудесно они отдохнули – и серии ярких фотографий, точно гадалкины колоды, начали широкими веерами раскидываться перед Бабцевым одна за другой; молодец, Валька, вовремя предупредил, что нагрянешь, мы успели к твоему приходу все распечатать на цветном принтере, не с экрана же смотреть. Эх, жаль, шестикрылая упорхнула к подружкам – а то бы тоже тебе рассказала про землю обетованную со своей точки зрения, она там давала прикурить! Почему шестикрылая? Ха! Валька, ты что? Потому что Серафима!
Уже ближе к уходу Бабцев словно бы невзначай, полушутливо вспомнил: а как там ракетчик-то этот, как его… Удалось его вербануть к вящей славе русского оружия? Ты вроде собирался…
Кармаданов стушевался. И уклончиво ответил: нет, он не захотел. Вымученно отшутился: знаешь, я бы из такой погоды тоже никуда не поехал…
Конечно, думал Бабцев, неторопливо идя к гостинице. Мне никогда не знать наверняка. Я вообще, думал он, никогда не узнаю, какие результаты приносит моя работа, какие плоды. Сколько от нее пользы, а сколько – так, пшик, пустая порода в отвал. Но ему очень хотелось верить, что не только благословенный климат Леванта помешал израильскому ученому безрассудно сунуть умную голову в промозглую русскую петлю. Ведь он, Бабцев, предупредил вовремя, а братские разведки не могли не поделиться такой информацией одна с другой, просто не могли. И если так – получалось, он, Бабцев, не зря живет.
Огорчало лишь одно.
Никогда он не сможет похвастаться этим успехом перед сыном.
Ну, перед пасынком, ладно. Какая разница. Никогда. Никогда не сможет гордо сказать: знаешь, Вовка, я тут великое дело сделал, сорвал козни…
Впрочем, Журанкову, судя по всему, тоже нечем было пока хвалиться. И уж я, думал Бабцев, сделаю все, что смогу, чтобы так оставалось и впредь.
Огромный кабинет глядел на игрушечную землю с ястребиной высоты; в погожие вечера прямо за его прозрачной стеной, как новогодняя метель, кипели звезды. Но сам он обставлен и оформлен был с подчеркнутой увесистой старомодностью. Зеленое сукно на громоздком столе. Граненый графин, пудовая настольная лампа торчком на толстом медном колу. Потертые кресла черной кожи.
И ряды допотопных стеллажей со столь же допотопными книгами – точно бесконечные стойла лошадей-ветеранов, еще в прошлое царствование отскакавших свои последние дерби, отвоевавших последние призы и теперь беззубо, подслеповато берущих каждый прожитый день, как очередной барьер; дремлют себе, сонно покачиваясь и переминаясь с одной распухшей в суставах ноги на другую, ни на что уже не претендуют, ничего не ждут и видят в снах восторженный плеск давно затихших аплодисментов да сверкающий азарт триумфальной скачки, приведшей почему-то не к кусочку сахара из рук обожаемого небесного жокея, а сюда, в тишину и пыльную немощь.
Мерно чавкали в углу напольные часы, пережевывая жизнь.
– Присаживайтесь, Борис Ильич.
Глядя по сторонам с веселым удивлением, Алдошин уселся в кресло напротив хозяина кабинета.
– Благодарю…
– Что вы так озираетесь?
– Поражен в самое сердце. Как вам здесь работается? У вас только исторические фильмы снимать.
– Исторические?
– Ну да. О тяжелом и благородном труде партийных руководителей эпохи развенчания культа личности. Типа «Битва в пути».
– А, интерьер… Вы мне льстите. Это всего лишь попытка вспомнить приемную директора казанского вертолетного завода.
– Так конкретно?
– Ага. Однажды отец взял маленького Наиля с собой на работу. К тому времени я уж знал, что папа делает чертежи машин для летания по небу, а директор – это такой великий человек, который велит папе, как их делать и сколько. В коридоре в открытую дверь я мельком увидел святая святых, и на всю жизнь обомлел от благоговения. Теперь вот чисто по Фрейду делаю себе приятно. И работается, представьте, великолепно. Все эти новомодные офисные мебеля а-ля хай-тек я терпеть не могу. То ли этажерки, то ли птичьи клетки…
– Портрета генсека не хватает.
– Не дождетесь.
– Но ведь стиль!
Владелец корпорации «Полдень» усмехнулся.
– Кто в дому хозяин – стиль или я? Лучше стиль для меня, чем я для стиля.
Вступление иссякло. Пошутили – и все равно невесело.
Давно они не беседовали о главном. Время неслось так, что в его легковесном вихляющемся порхании было не ухватить ничего существенного. Твердого и угловатого, такого, чтобы язык повернулся сказать: событие. Годы рассыпались по пустякам, как песок. Поверить было невозможно, что с того судьбоносного разговора, положившего начало Полудню, прошло уже больше десятка лет.
Какое-то время обоим казалось, что под напором их трудов небо, улетевшее было на недосягаемую высоту, снова становится ближе.
С какого-то времени им стало казаться, что их словно опускают в колодец; скрипел ворот, погромыхивала, разматываясь, ржавая цепь, а небо, раскачиваясь, опять уходило все выше, и квадратик его сжимался.
– Надо определиться, Борис Ильич.
– Согласен.
Коренастый плотный человек, каких-то полвека назад бывший маленьким Наилем, целеустремленно предложил определиться и надолго замолчал. Наверное, не знал, с чего начать. Встал со своего кресла и, заложив руки за спину, подошел к окну. Прямо за смутным отражением его лица, глаза в глаза, пристально и требовательно горели в стоймя стоящей бездне громадные Кастор, Поллукс и Капелла, а вокруг них, точно мошки вокруг прожекторов, туманными облаками роилась их искрящаяся челядь.
Вон они как смотрят. Ждут…
Сколько миллионов лет Козочка-Капелла не доена, мелькнуло в голове, и текущая в жилах Наиля кровь степняков заныла от сострадания. Как вскормила Юпитера, так и носу к ней никто не кажет. Не ровен час – не дождется пастуха.
А мы, подумал он, такой ерундой тут занимаемся…
– Знаете, Борис Ильич… Начну-ка я. Изложу свое видение ситуации.
– Я весь внимание, – сказал из кресла академик.
– Я давно ведь кручусь едва не на самом верху. Промышленная палата, эрэспэпэ, президентские проникновенные посиделки… Но скажу честно: я так и не понял главного. То ли они действительно стараются, но у них не получается, то ли они только делают вид, что стараются, а под шумок заняты той же хренью, что и в девяностых. Просто тогда шумок создавался словами про демократию, а теперь он создается словами про суверенитет, и почувствуйте, как говорится, разницу.