Но вот когда она ощутила, что у Журанкова – прорыв, то едва не приревновала. В этом чувстве не было ничего от эгоистического стремления видеть спутника жизни постоянным неудачником, чтобы вечно нуждался в поддержке, опеке и уж никуда не делся; ничего не было от трусливого безумия, искушающего перешибить кобелю ноги, чтоб не сбежал. Но если Вовка придал миру завершенность, не нарушая его единства, то успех оказался бы чужеродным. Лишним. Счастье сделалось настолько полным, что не нуждалось во внешнем успехе. Внешний успех был настолько суетнее и никчемней счастья, что словно бы пачкал его и мутил. Как если бы кто-то влепил ком грязи в тихо сияющую хрустальную люстру. Звон бы, конечно, пошел – на мгновение, а вот бурая жижа текла бы и сохла слепой коркой вечно.
Но то была, конечно, бабья блажь. Мужчинам нужны свершения, хоть кол им на голове теши; и после мимолетного замешательства она вполне смогла радоваться вместе с Журанковым и ребенком. То есть его ребенком.
А когда она обнаружила, что кончилась ее лафа, ее незаслуженный фарт наслаждаться ролью матери взрослого сына, не испытав ни малой доли тех прелестей, которые суждены лично производящим потомство настоящим матерям; что скоро и ей доведется испить этих прелестей сполна…
Было страшно и сладко. И не было сомнений в том, что это надо делать. И было немножко совестно перед Журанковым, потому что явно не вовремя: у него там какие-то великие дела, четырехмерный континуум гнется – а у нее задержка, и струйный тест, вкусив той простенькой струи, для вкушения которой он создан, положительно подмигивает бескомпромиссным глазком.
Да, с самокритичной иронией подумала она. Учена баба грамоте или не учена – в конечном счете она все равно одна сплошная физиология. Говорливый струйный тест на семейное счастье.
За окном медленно плыла ночь, и небо цвета пепла смотрело им в глаза.
– Наташ, я хотел с тобой поговорить…
– А смешно – я тоже хотела с тобой поговорить.
– Ну, давай ты первая.
– Нет, ты.
– Женщины и дети вперед.
– Мы же не на тонущем корабле, Костенька.
– А я тебя не только в шлюпку, но и в любую дверь первой пропускаю.
– Ага, вдруг в пещере медведь? Женщину вперед!
– Да ну тебя!
– Ладно. Давай говори.
– Нет, ты говори.
Оба замолчали в ожидании. Оба подождали несколько секунд в уверенности, что собеседник сдастся первым. Оба поняли, что не дождутся и надо все же начинать самому. И оба начали одновременно:
– Мы с Вовкой не справляемся, нужны третьи руки…
– Ты знаешь, так получилось, что беременна.
Оба ошеломленно осеклись. Рывком отвернулись от неба, уставились друг другу в глаза. Потом он осторожно положил ей ладонь на голое, гладкое плечо. А она уткнулась ему в щеку лбом. И снова оба заговорили одновременно.
– Костя, я – конечно, все, что надо…
– Вот хорошо. Может, мы теперь наконец поженимся.
– Спасибо вам, что приехали. Всем, друзья, огромное спасибо. – Журанков, счастливый и разомлевший от пережитого в загсе нервного напряжения, улыбаясь до ушей, взял со стола бокал шампанского и с детским тщеславием постарался так его поднять, чтобы обручальное кольцо на пальце было видно всем. – Конечно, для меня неожиданность, что мы вот так все собрались, но – очень приятная неожиданность. Честное слово, хотите верьте, хотите нет, а я страшно рад вас видеть.
Узкий круг семейного пограничья за двумя сдвинутыми столиками в кафе был все тот же – словно нескольких совсем не похожих людей заколдовали, навеки обязав время от времени прерывать разрозненное кружение по независимым жизненным орбитам и схлопываться в плотное компактифицированное многообразие, чтобы с напряженно дружелюбными лицами в очередной раз пытливо всмотреться друг в друга.
Маме о предстоящем торжестве в одном из писем сообщил Вовка. Было совершенно нелепо этого не сделать. Катерина долго не могла решить, надлежит ли ей повидать по такому случаю сына и бывшего мужа, гадала и прикидывала и так, и этак. Она была благодарна Журанкову за то, что тот выбил у Вовки из головы дурацкую блажь продолжить армейскую службу и взял его к себе в штат – судя по всему, на какую-то скромную синекуру, да и то слава богу, все не казарма. И в то же время она простить Журанкову не могла, что именно из-за этого сын окончательно укоренился теперь в Полудне, а не с нею; она до сих пор чувствовала незарастающую пустоту там, где должен был проказничать, лениться, не знать, что надеть, и от избытка молодой энергии делать обаятельные глупости ее единственный уже не подросток, но еще не мужик. Однако в глубине души она понимала, хотя признаться себе в том было неловко, даже стыдно, что лишь теперь, когда волею судеб висевшая на ней столь долго ответственность за ребенка с нее свалилась, она наконец-то стала самостоятельной, свободной и молодой. Не глупой несмышленой девчонкой, нет, но молодой и при этом вполне искушенной женщиной; жизнь выписала странную петлю, так что очумевшая от материнских забот, бестолково тыкавшаяся туда-сюда ради лучшей доли сына тетка, выглядевшая достаточно прилично, но возраста, в сущности, не имевшая, расположилась сразу за глупой несмышленой девчонкой, а вот молодая, но искушенная женщина настала уже после тетки. Оказывается, так бывает. Сейчас она впервые была собой и жила для себя и своей радости. Ей казалось, что, побывав за двумя мужьями, вырастив сына, она только сейчас, в свои сорок (ну, с малым хвостиком – тс-с), которых ей никто не давал, наконец впервые любила. Широк человек, как говорил кто-то из братьев Карамазовых, слишком широк… Если бы она принимала решение одна, то не поехала бы, наверное. Но Фомичев не дал ей сделать эту эгоистичную глупость. Не она, а он, ее Леня, доказал, как дважды два, что именно сейчас она не может и не имеет права оставить Вовку без материнской поддержки. Что бы там ни случалось между родителями, сын должен знать и чувствовать: связи между ним и теми, кто его произвел на свет, нерасторжимы и ничто им не грозит. Мама рядом, и всегда будет рядом. Конечно, Фомичев был прав; странно, что он, мужчина, так тонко все это почувствовал и понял. Ну а на том, чтобы сам Фомичев поехал с нею, настояла уже она – немыслимо было бы ехать одной. Они там женятся, а я буду сидеть за праздничным столом брошенкой? Впрочем, она подозревала, что Леня именно этого от нее и ждал; он тоже не мыслил отпускать ее одну и, наверное, хотел как-то наладить контакт с Вовкой, хотел стать для него если уж не своим – это вряд ли было возможно, – но по крайней мере не совсем посторонним и чужим. Леню можно было понять. И она, решив, что он ждет от нее предложения поехать вместе, с легкостью пошла у него на поводу. Ей было сладко идти у него на поводу.
Фомичев сидел слева от нее. Справа от нее расположился, конечно, сын, а сразу дальше – нынешние молодые: Журанков и Наташа. Фомичев слегка тушевался. Нынешняя его позиция совершенно никчемушно акцентировала тот факт, что его место среди этих людей разительно переменилось, и со вполне его устраивавшей периферии, где так удобно помалкивать и наблюдать, он вдруг переместился к центру. И все благодаря нечаянной встрече с отравленной Катериной. В глубине души он был уверен: таких случайностей не бывает, не случайность это, а промысел. Поразительно, каким странным образом у человека может завестись семья, думал он иногда, лежа в постели с открытыми глазами и бережно вслушиваясь в почти беззвучный сон жены; эта женщина так изменилась с момента их встречи, что, будь ему свойственно тщеславие, он ходил бы, постоянно спотыкаясь из-за того, что задран нос. Когда они встретились, она выглядела ухоженной; теперь она стала юной. Она стала смеяться взахлеб, беззаботно, как школьница. Она стала вести себя так размашисто, необдуманно, бестолково, будто вся ее огромная счастливая жизнь еще впереди. Он любил ее, как живое неопровержимое доказательство того, что способен улучшать мир, пусть и не для всех; он дня без нее не мог. Конечно, нельзя было упускать случай на столь законном основании побывать здесь, в Полудне, и свидеться со всеми, с кем месяцами не подворачивалось предлога встретиться. Уж хотя бы проснувшийся относительно недавно интерес ее бывшего мужа к делам космическим не находил рационального объяснения; во внезапную страсть матерого демократа к героическому покорению околоземного пространства Фомичев не мог поверить. А снимать надолго руку с пульса журанковских дел было просто недопустимо. Фомичев провернул эту поездку с легкостью. Но теперь сидел, как каменный, и с ужасом понимал, что не сможет ни единого вопроса задать ни Журанкову, ни Бабцеву, ни прямо, ни косвенно. Ни на миг не в силах заставить себя забыть, что ему обязательно надо что-то у них выяснять, выявлять, уяснять, он понимал, что, стоит ему начать делать это, он почувствует себя полным подонком и будет чувствовать себя подонком всю оставшуюся жизнь. Он приехал сюда как ее муж, приехал потому, что они любили друг друга, и оказалось – он не может применить это по работе. Как бы важна работа ни была. Не утратить уважения к себе и не потерять чувства единства, сродства, не поставить между собой и любимой женщиной непреодолимый барьер угрызений совести от того, что использовал ее, как отмычку, было, оказывается, важнее.