Конечно, эти люди душу свою бессмертную спасают, а не…
А что – не?
Опять хороший вопрос.
В шелестящем перелеске долгой затихающей дробью ударил дятел.
Журанков остановился, поискал птицу взглядом. Нет, лишь листва плескалась и кипела. Рябой зеленый воздух то колол глаза стрельнувшим в мгновенную щель солнечным лучом, то вновь смыкался мягкой взволнованной сенью. От дятла только звук. Но и по звуку ясно – дятел…
Может, подумал Журанков, и тут надо примириться, что точно мы увидеть не можем, и судить лишь по косвенным признакам?
Ему очень хорошо думалось сейчас, в звонком воздушном просторе опушки. Какой-то глухой забор рухнул, давящая тесная стена, а за нею открылся новый простор, и каких знаний там только не было…
Я весь, подумал Журанков, в советской культуре шестидесятых, семидесятых годов. Да, возрастом я моложе, но так получилось. Это же уникальное время было – агрессивный коммунизм-кнутобой уже сник, но агрессивная корысть еще не обезумела без узды.
Кровавый потоп идеологии высох, впитался в русскую землю. Но все, чем была идеология заманчива, насытило, как фермент, корни общих стремлений. И сквозь заскорузлую корку молодой зеленью стало пробиваться исконное, традиционное, по сути – как ни крути, наверное, православное… Возник поразительный культурный всплеск. Он дал особую систему ценностей – а только такая особость и делает народ народом, дарит ему самостоятельность и перспективу, а еще – ценность или хотя бы интересность для остальных народов. Он дал уникальную культуру. Этически консервативную и потому абсолютно нетерпимую к бессовестной свободе ради наживы и животных радостей – но при этом ненасытно жадную до знаний, стало быть, до науки, настежь открытую будущему. Этический консерватизм, конечно, от православия. Открытость будущему – от коммунизма.
Обожженная огнем чудовищной недавней войны, где все умирали бок о бок, эта культура оказалась страстно, православно антивоенной и безоглядно, коммунистически интернациональной. Помню, думал Журанков, даже в фантастике восьмидесятых это начинало проглядывать. Припоминаю смутно какие-то сочинения молодых: мол, если Америка жахнет по нам атомными ракетами, мы своими ракетами не ответим, потому что пусть те, кто нас сжег, уцелеют – да, мы погибнем, но человечество-то выживет, потому что те, кто нас убил, все равно человечество… Что в таких идеях было от кровавого коммунизма основоположников и террористов? И что в них было от кровавой авианосной демократии, которая, болбоча об общечеловечности, всех бомбит под одну свою гребенку?
Ничего. Это вызревала самостоятельная, аналогов не имевшая цивилизация…
И хотя цензура клеймила такое и не допускала к печати, страна именно это потом и сделала. Сама культура этим дышала – а что культуре цензура? Тьфу! Ведь при Горбачеве и Ельцине мы против их внешней политики не очень-то возражали. Одобряли, радовались. Это уж потом началось выискивание огрехов – когда стало ясно, чем руководствуются те, кого мы спасли. Невозможно было пойти на мировую так жертвенно, если б не оказалось в ту пору всевластным безотчетное стремление сберечь целое любой ценой, пусть хоть за счет себя. Наверное, у этого стремления отчасти имперские корни, на подобные высоты мог подняться лишь тот, кто имеет долгий, привычно-мучительный опыт самозабвенных усилий по поддержанию единства многих и разных; но видно же, стоит лишь глянуть по телевизору новости, что отнюдь не всякий имперский народ на такое способен.
Официоз, как и положено засохшей корке, новую культуру тупо давил. Ведь она, под стать любой религиозной культуре, порождала праведников – а праведник всегда несимпатичен власти. Он слишком высокие этические требования к ней предъявляет…
Праведник, конечно, тоже хочет и поесть послаще, и, скажем, отпуск провести в природной красоте и личной неге. Он тоже человек, а значит – зверек. Но его все равно куда больше заботит чистая совесть. Ради мягкой постели и сладкой еды человек либо идет против совести, либо не идет, и тот, кто не идет, стало быть, заботится о душе своей больше, чем о теле.
Поэтому праведник всегда мечтает о чуде; эта мечта – неизбежное следствие естественного желания телесного зверька жить в достатке, но не перемазать при том человечью душу. Отсюда все сказки о щучьем велении, о печи, которая сама возит Емелю; не от русской лени, но от стремления сохранить совесть чистой, руки не обагренными, и при том все ж таки чего-то добиться в жизни.
Новая культура так и не была востребована. Она оказалась не пригодна ни для какого конкретного дела – только для дела честной и бескорыстной жизни ради высокой цели, а как раз это дело оказалось никому не нужным. Высокие цели ссохлись в одну-единственную: свалить коммуняк-маразматиков, после чего и настанет светлое будущее, всемирное единство и капитализм во имя человека и для блага человека. Обманули дурака на четыре кулака.
Теперь никто уже не боится испачкаться; ведь не дети плачут, а хлюпики, и не грязь это, а здоровая конкуренция.
И тогда оказалось, что не нужна наука.
Только на нее можно было надеяться, стремясь добежать до радужных целей, не замаравшись о грубые средства, и построить мировую гармонию, не заставляя детей плакать.
Наверное, в русской культуре это были два главных стимула для науки, две главных мотивации: коммунистическое стремление к принципиально лучшему будущему и православная потребность в нужных для этого безгрешных чудесах. Именно благодаря им наука в Союзе держалась тогда на пике мировой. А для чего еще десятилетиями мучиться, вынашивая открытия и воплощая их в технологиях? Ради денег и положения? Но воровать – и быстрее, и надежней.
И с некоторых пор, в общем-то, даже престижней.
Теперь институты хоть озолоти – чудесным образом любое золото окажется истраченным не на снабжение лабораторий, а для покупок недвижимости где-нибудь на Коста-Брава. И действительно – если всем можно, то почему ученым нельзя? Что они – второго сорта люди?
А поразительно, как настойчиво все этические религии мира заботились о бережности к миру и о нестяжании. Буквально вдалбливали. Точно знали, что это для чего-то непременно пригодится…
Но тогда получается, что единственный смысл полувековой кровавой судороги России в двадцатом веке – дать культурный всплеск, который позволил пронести идеалы бессребреничества и самоотречения сквозь корыстную, эгоистичную молотилку, так истрепавшую все цивилизации. Выиграть время. Этот культурный всплеск подарил несколько десятков лет, чтобы человечество все же угналось к нуль-Т. Чтобы наука уже смогла, а души еще не сделались непригодны.
А может быть…
Мать честная, лихорадочно думал Журанков, а может, то, что к нам до сих пор, что называется, не прилетали пришельцы, только тем и обусловлено? На скольких планетах до нас рак вседозволяющего потребления перемолол духовные состояния, позволяющие пользоваться переклейками для перемещений?
Интересно…
Он уже некоторое время чувствовал: что-то мешает ему идти свободно и спокойно – но был так увлечен собой, что сознание отмахивалось от невнятной и неважной внешней препоны.