– Купил вчерась у одного купчишки.
Аксен побелел:
– Где он сейчас?
– Да уехамши. – Мирон махнул рукой. – С утра еще уехамши, на санях.
– На санях?! С каурой лошадью?
– Да, с каурой…
– А куда поехал, ты, конечно, не знаешь?
– Почему не знаю? – усмехнулся Кубышка. – Знаю. В Переяславль поехал сноровкою, сказал, кто-то его там дожидается.
– Ах, дожидается, значит? Ну-ну…
Вновь зайдя в горницу, Аскен отыскал взглядом сотника:
– Скажи всем, чтоб не очень упивались. Завтра утром снимаемся. Засветло.
– Засветло, – вздохнув, повторил сотник. Это ж надо! А он-то вознамерился в эту ночь отдохнуть, расслабиться… Впрочем, и не только он, не только.
Утром мела метель. Воя, как сотня голодных волков…
О, Москва, мати клятвопреступления,
Много в тебе клопотов и нестроения!
Ныне ты, не иставшися, и крови жаждаешь…
Тимофей Акундинов
«Декларация Московскому посольству»
…заметал стежки-дорожки, кружил над рекой снег, перемешивая в небе тучи и облака, словно варившуюся в огромном котле похлебку.
– Одначе и погодка, – передернув плечами, вошел в горницу Авдотий Клешня. – Чай, эдак будет на Сороки крутить – вообще без заработка останемся!
– Не каркай, Авдотий, – осадил его Раничев. – До Сорок-то еще пять ден! А на Герасима-грачевника, сам знаешь, всяко быть может. Недаром говорят, март-протальник – обманный месяц, ему верить, все одно как Мефодия-старца ребятам, что на Великом посаде колпачки крутят. Кстати – не забыл? – старец нам рубль должен за то, что мы его парней тогда от стражей отбили.
– Ничего он нам не даст. – Авдотий уселся на лавку и подозрительно понюхал стоявшую на столе большую деревянную кружку. – Не пойми что – то ли сыто, то ли сикера?
– Сикера, – ухмыльнулся Иван. – Только что Селуян приходил, угощался. Хочешь, так налей себе… и мне заодно. В сенях кувшин, на залавке. – Он показал на дверь короткой березовой палкой, которую тщательно обстругивал ножиком.
– Инда и впрямь налить? – подумал вслух Авдотий, но, подойдя к двери, вдруг испуганно остановился. – Так ведь пост, чай!
– Ну и что же, что пост? – несколько развязно заметил Раничев. – Дался вам всем этот пост! Что уж, и сикеры попить нельзя? Этой водички-то слабенькой?
– Думаешь, можно? – с опаской оглядываясь на висевшую в самом углу потемневшую от времени икону, шепотом спросил Авдотий.
– Даже и не сомневайся! – махнул рукой Иван.
– Ну коли так, пойду, пожалуй, нацежу кружицу.
– Да что кружицу, Авдотий? Тащи уж весь кувшин, мне-то, вишь, некогда.
Раничев кивнул на разложенные на лавке доски, дощечки, досточки и прочие исходные материалы, из которых он помогал делать гудок хозяину избы деду Тимофею Ипатычу, приютившему их в Москве на первое время. Ипатыч был старым знакомцем Селуяна, когда-то тоже скоморошничал, исходил с ватагами пол-Руси, от Ростова до Смоленска, много чего знал и умел, да и на память никогда не жаловался. Но года три тому как подвели старого скомороха ноги – отказывать, заразы, начали. Видя такое дело, вырыл Ипатыч глиняную крынку с серебришком, что схоронил когда-то в подмосковных лесах, добавил еще кой-чего скопленного, да и выстроил себе в Москве избу, как шутил Ранчиев, – «в новостройках» – в Занеглименье, в новом, выстроенном после сожжения войсками Тохтамыша посаде, что занял правый берег речки Неглинной. Старый посад, или Великий, как его еще называли, топырился избами, частоколами и церквями меж той же Неглинной и Москвою-рекой, местами приближаясь к Яузе. Ну в принципе какая разница, где жить? В старом ли посаде, в новом ли – укреплений, один черт, нет, окромя земляного вала – много он помог от Тохтамыша? – да нескольких рубленных в обло стен. Точно такие же, словно старые заплатки, перекрывали и разрушенные участки белокаменного Кремля, горделиво высившегося над посадами. Оттуда тянулись дороги – Тверская, Смоленская, Великая – кое-где замощенные бревнами, впрочем, особо-то от весенней распутицы не спасавшие. Не выносивший сырости Ипатыч в такие дни без особой надобности из избы не выходил, вот и сейчас загодя к тому готовился, причем весьма деятельно. Своим новым поприщем – с тех пор как еле ходили ноги – старик избрал изготовление скоморошьих инструментов, причем не каких-нибудь там сопелей, свирелей и прочих дуделок, а более благородных, струнных – гудков и гуслей. В основном почему-то гудков. Присмотревшись повнимательнее, Раничев начал помогать старику, особенно вечерами, когда Селуян с Авдотием да Иванко, дедов приемыш, помолившись, ложились на дальних лавках спать. А Тимофею Ипатычу вот не спалось по-стариковски – бессонница. Иван тоже рано ложиться – по местным обычаям – не любил. Вот и засиживались со стариком за полночь, жгли лучины, а то и сальные свечи, благо с улицы было не видно – маленькое слюдяное оконце закрывалось ставнями и – для пущего тепла – сеном. Раничев вообще с детства любил смотреть на всякое рукоделье, ну а тут сам Бог велел – Ипатыч-то, судя по всему, был Мастером от Бога, ему бы не здесь, в избенке, сидеть, ему бы в Штаты, эксклюзивные гитары делать для всяких там Сантана, Сатриани, Ван Халена. Баксы бы старик просто лопатой греб, с таким-то подходом к делу! Раничев видел, как у Ипатыча глаза загорались, едва только брал в руки долото или рубанок. Учил мальчишку – подобрал в голодный год на улице, обогрел, все не в одиночестве. И Ипатычу хорошо, и пацану, Иванке. Тот тоже такой, как дед, до работы жадный – глазенки горят, щеки раскраснеются, со стороны взглянешь – ни дать ни взять Страдивари с помощником мастерят очередной шедевр. Раничев не уставал любоваться их совместной работою, потом и сам стал помогать по мелочи: колки там подержать, пока дед с Иванкой струны натягивают, кору снять, ошкурить, построгать что-нибудь, вон как сейчас. Ипатыч с Иванкой с ранья самого уперлись на Великий посад в Кузнецкий ряд за струнами, был там такой кузнец, Едигарий, с металлом такие чудеса творил – залюбуешься. Вот к нему и пошли. Ивана звали, да тот заленился тащиться – эва, метель-то разыгралась, и не скажешь, что Герасим-грачевник, преподобный Герасим Вологодский. Грачи должны прилетать, веселиться на проталинах – ан фиг тут, ни грачей пока, ни проталин. А через пять дней – 9 марта – Сороки – День Сорока Великомучеников, Сорок сороков. Этот день – праздничный, совершается литургия и облегчается пост, а попробуй-ка не облегчи, когда почти все – в душе скрытые язычники. Жаворонков из муки пекут, хороводы водят, песни, приметы разные – вот тут как раз скоморохам работа! Потому как в пост-то народ хоть в душе и язычник, а все ж таки веселиться не очень склонен, а вот Сороки – другое дело. Одно слово – праздник. А уж потом все – постись до самой Пасхи. Да, хорошо бы на Сороки с погодой повезло…
Иван осторожно присоединил оструганную палку – гриф – к округлому ложу гудка. Вроде бы ничего, подходит. Казалось бы, экое дело – гудок, не скрипка и не электрогитара, однако ж тоже трепетного обращения требует. Каждой части – свое дерево соответствует, из того и делай. Гриф – из березы, филенка с деками – из предварительно вымоченной для гибкости осины, смычок-погудало – из пареной жимолости. Как просохнет инструмент, тогда уж натягивают на березовые колки струны, на погудало – конский волос, все смолой-живицей смазывается, просохнет и пожалуйста – играй на здоровье, или, на местном сленге, – «гуди гораздо»!