Гораздо интереснее расколоть двух паразитов-стражников. При этом еще нужно не позабыть и о писце в красном кафтане. Выяснил уже Олексаха, что тот на Запольской делал? Ладно, это и потом успеется.
Олег Иваныч мигнул дьякам. Те по-быстрому вышли.
— А тебя, Онуфрий Елисеев, я попрошу остаться…
Олег Иваныч старался придать голосу приличествующую случаю серьезность. Мысленно — Мюллер и Штирлиц.
Глаза у Онуфрия беспокойно забегали.
— Грамоте обучен, сын Елисеев?
— Малость самую.
— Ну, раз малость, тогда и записывай, Онуфрий.
Олег Иваныч усадил Онуфрия на лавку, поставив позади него двух вооруженных воинов в блестящих кольчугах и пластинчатых нагрудниках-панцирях.
— Сначала пиши вопрос. Когда и при каких обстоятельствах ты, Онуфрий Елисеев, получал от корчмаря Явдохи деньги? В каких размерах?
Онуфрий дернулся:
— Никакого Явдохи не знаю!
— Не знаешь? Тогда пойдешь в поруб, будешь там гнить и думать… Знаешь, о чем?
— О чем?
— О том, почему ты сидишь, а твой напарник, дядько Кузьма, преспокойно пьет винище на Загородцкой!
— Так он, змей…
— Вон, почитай, что он про тебя пишет!
Олег Иваныч вытащил из стоявшей на подоконнике шкатулки грамоту, недавно сотворенную Гришаней от имени стражника Кузьмы.
— Чы… Чи… — захлопал губами Онуфрий.
— Чистосердечное признание, — помог ему Олексаха. — Дальше честь?
— Чти, — обреченно кивнул Онуфрий.
А с Кузьмой так легко не получилось. Или он предчувствовал что-то, или точно знал, что никаких грамот Онуфрий собственноручно написать не способен — не по плечу ему такой научный подвиг. Сломался только через три дня, после очной ставки с напарником, уже соответствующим образом обработанным.
Кузьма пытался, конечно, кое-что Онуфрию объяснить. Да Олег Иваныч не дал и рта раскрыть. В том-то и состоит искусство проведения очной ставки: позволять говорить только тому, кому нужно, и только то, что нужно по делу. Кто этим искусством овладел, тот следак. А кто нет — тот так, погулять вышел.
К вечеру Олег Иваныч хотел было предъявить обоим — Онуфрию и Кузьме — обвинение, но вдруг задумался. А что, собственно, предъявлять-то? В чем обвинять? В государственной измене? Ну, а Шелонский договор что гласил? Московский великий князь — главный судья и суверен Новгорода! Стало быть, не Онуфрия с Кузьмой в государственной измене обвинять нужно, а его, Олега Иваныча. Вон как дело-то обернулось!
Ладно, сам с собой он как-нибудь разберется — Московскому князю не присягал. А вот касаемо стражников… По идее, их нужно отпускать. Но очень не хотелось. Отпустить — значит, вспугнуть резидентов, Явдоху и Митрю. А к ним еще ой-ой сколько народишку шастало. Все против Новгорода шпионили.
Думал Олег Иваныч всю ночь, с Олексахой советовался. А выход неожиданно подсказал Симеон Яковлевич, тысяцкий, что на своих людишек взглянуть приехал.
— Давай-ка, Олег Иваныч, мы их в дальний какой погост ушлем, службы ради. И Новгороду от этого польза, и Москве — шиш. Никто здесь и не спохватится. Ну, послали стражников в Обонежскую пятину — на то, видно, начальства соизволение.
И то дело!
Отпустили стражников. Уж те как рады были, ничего не понимали, только глазами пилькали. Весь день и ночь провели под зорким приглядом тысяцкого. А с раннего утра отправились в Тихвин — в качестве охраны паломников.
— Ну вот, одно дело сладилось! — потянулся за столом канцелярии Олег Иваныч. — Не совсем так, как хотелось, но все же лучше, чем никак. Как мыслишь, Олексаха?
— Предатели они! — хмуро отозвался Олексаха. — Злыдни!
— Ну, это для нас с тобой. Но не для закона нынешнего. А закон нужно чтить. По мере возможности…
Олег Иваныч глянул на недавно приделанный над его креслом герб с новгородскими медведями.
— А что, Олексаха, с тем писцом? Ну, в красном кафтане! Что-то ты не докладывал.
— С писцом? Ах, с писцом!.. — Олексаха вдруг расхохотался. — Выяснил я, куда он ходил. К одной вдовушке, купчихе. На Запольской дом у нее. Вот писарь наш туда и хаживал, а жене врал, что на службу вызывают. Она-то, дура, верила да всем соседям порассказала, какой у нее муж труженик. Так-то!
Олег Иваныч посмеялся вместе с Олексахой.
Вышли на улицу. Снег падал. Тихо-тихо.
Позор и грех, у них у всех
Нет ни на грош стыда:
Свое возьмут, потом уйдут.
А девушкам беда.
Уильям Шекспир, Песня Офелии из трагедии «Гамлет»
Велика семья у Еремеевой Феклы. Дети, дети. Старшей, Марье, семнадцатое лето пошло. Две другие, Матрена с Маняшей, близняшки — на четыре года Марьи помладше. Да еще одиннадцатилетний Федя. Да двое малышей-погодков, Ваня с Павликом. Всего шестеро получается. Это не считая во младенчестве да в малолетстве умерших — трех пацанов да двух дочек. Но и без них детей в доме довольно. А вот хозяина нету… Елпидифор, муж Феклы, в ушкуйниках сгинул года два как. Где-то за Камнем. С тех пор совсем бедной бабе худо пришлось, одной с детьми-то. Прокорми этакую ораву! И раньше, при живом-то муже, не очень-то весело жилось Еремеевым, особенно в голодные годы. А сейчас и подавно. Нет кормильца, а родственники все дальние — седьмая вода на киселе. Да и у тех своих проблем в достатке, тоже, чай, не в масле катаются. Мыкала, в общем, горе Фекла. Хорошо еще коровенка была, да и та тощая. Молока давала — кот наплакал.
Сама Фекла прирабатывала портомойкой — стирала. Дочки подрастали — и тех сызмальства к нелегкому труду приспосабливала. Младшие, Матрена с Маняшей, близняшки — круглоголовые, светлокосые, веснушчатые, ровно солнышки. А старшая, Маша, красавицей уродилась — да в кого, не понять! Сама-то Фекла белобрысая. Муж, Елпидифор, покойничек, так вообще рыжим был. А Маша — ни в мать, ни в батьку — высокая, смуглая, чернобровая. Волосы как смоль, глаза тоже черные, махнет ресницами — словно стрелой разит. Нос тонкий, с небольшой горбинкою. Родичи судачили, в дальнюю Елпидифорову родню греческую уродилась дочка. Многие парни с Молотковой улицы на Машу заглядывались. Да и не только парни, и женатые мужики облизывались, завидя тонкий Машин стан да глазищи черные.
Пора бы уж и замуж Марье — ну, о том у матери голова болела. Думала Фекла дочку за приличного человека отдать, не за голь перекатную. А голи-то многонько вокруг Маши вилося. Но Фекла всех отваживала — строга была, не раз уж Машку вожжами потчевала. Все за дело.
Увидала раз, как целовалась дочка с парнем здешним, с конца Плотницкого. Красив парень, хоть и малолеток еще: тонколиц, строен, волосы цвета спелой пшеницы, глаза светло-серые. Маше он, правда, не нравился, по всему видно было. Да и Фекле не очень. Ну что это за жених, прости Господи? Во-вторых, молоко на губах не обсохло. Ну это, в общем, не главное. Главное — во-первых. А во-первых, роду был низкого, небогатого — Ондрюшка, Никитки Листвянника сынок. В учениках у Тимофея Рынкина был, замочника со Щитной. Разве такого жениха Машке надо?