— Мам, ну ты играешь или как?
— Играю! — Она ударила по воланчику и больше в сторону моря не взглянула.
Казалось, человек на надувном матрасе дремлет, подставив круглое лицо беспощадному полуденному солнцу. Он даже не открыл глаза, когда полковник подплыл совсем близко и зацепился за качающийся красный буек.
— Привет, Мотя, — тихо произнес полковник, — обгореть не боишься?
— Нет, Глеб Евгеньевич, — ответил Матвей Перцелай, чуть приоткрыв один глаз, — мне не привыкать к солнышку. Я ведь местный. Во-первых, здравствуйте, во-вторых, поздравляю вас. Поздравляю с комсомольцем Ивановым!
— Как вычислил?
— Методом исключения. У Коваля и Зайченко — армянские капиталы, у Волковца — московские. А Иванов как бы чист. Все это время у него налик шел чемоданами. Прямо-таки извержение зеленой лавы с горных вершин.
— Ты поэт, Мотенька, — улыбнулся полковник.
— Нет, Глеб Евгеньевич, «лета к суровой прозе клонят», как сказал классик. Что вам «гэбуха» в затылок дышит, знаете?
— В принципе — да.
— Сейчас без всякого принципа. Вполне конкретно. Сопит, можно сказать. Они, кажется, вам нежный привет через меня передали.
— То есть?
— Лариска, официантка из «Парадиза», болтала-болтала и вдруг про вашу Елизавету Максимовну спросила.
— Тебя?!
— Меня. Эдак на голубом глазу: а не знаете ли, мол, Матвей, как поживает Белозерская? Почему, мол, к нам не заходит? А я ей: какая такая Белопольская? Она хихикнула, подмигнула и убежала к соседнему столику.
— И все?
— Все. Потом еще поболтала на всякие нейтральные темы. Вы бы поужинали в «Парадизе». Лариска, может, что-нибудь интересное расскажет.
— В подарок или с корыстью?
— Смеетесь, Глеб Евгеньевич? Какие уж тут подарки? Она вам наживку кинет, потом доложит, сглотнули вы или выплюнули.
— Наживка-то натуральная или синтетическая будет?
— Думаю, натуральная. Ваши смежники любят вашими руками жар загребать. Вы по следу пойдете, а они за вами — на цыпочках.
— Посапывая в затылок?
— Именно. Вы все сделаете, а они потом будут лавры пожинать.
— Ох, Мотя, какие уж тут лавры? Ты мне лучше скажи: твой московский коллега вернулся с гор?
— А как же! Посетил пару лагерей беженцев, поснимал разруху, разорение, рыдающих женщин и голодных детишек. Было бы что сказать, я с этого и начал бы.
— Понятно. Спасибо, Мотенька.
— Служу Советскому Союзу! — усмехнулся Матвей и приложил к виску пухлую короткопалую кисть, будто взял «под козырек».
Полковник поплыл к берегу, а Перцелай остался покачиваться у буйка на своем матрасе с закрытыми глазами.
* * *
Матвей Перцелай родился тридцать пять лет назад в этом курортном городе, окончил школу с золотой медалью, после выпускных экзаменов отправился в Москву и с первой же попытки поступил в Московский университет, на журфак.
Учился он легко, без усилий, все сессии сдавал на «отлично», при этом считался душой общежитских посиделок и попоек, умудрялся крутить пару-тройку романов одновременно и с первого же курса начал публиковать свои очерки в известнейших московских газетах.
Энергия била из него ключом. Маленький, кругленький, он рано полысел, но совершенно не переживал из-за такой ерунды. Его обаяние с лихвой компенсировало непривлекательную внешность.
В отличие от иногородних сокурсников, он вовсе не стремился закрепиться в Москве.
— Это же такое счастье — родиться в курортном городе! — говорил он. — Никуда не надо ездить отдыхать, вышел из родного дома — и ты уже на пляже. К тому же в Москве я в лучшем случае стану «одним из». А дома имею реальный шанс сделаться первым журналистом области. — При этом он с удовольствием цитировал известные стихи Иосифа Бродского:
— «Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря».
Именно Бродского и предъявил Матвею человек, встретившийся с ним в кабинете начальника отдела кадров факультета, куда Перцелая вызвали однажды через учебную часть.
— По моим сведениям, Матвей Владимирович, вы распространяете среди студентов рукописные экземпляры произведений запрещенного у нас в стране поэта-антисоветчика Иосифа Бродского, — сказал, не поздоровавшись, человек без возраста и особых примет в темно-сером костюме.
— Что значит — распространяю? — спросил Матвей спокойно. — Иосиф Бродский — великий поэт, и любой студент обязан знать его творчество.
— Еще скажите: «великий русский поэт», — криво усмехнулся темно-серый.
— И скажу! — взвился Матвей. — Я считаю Бродского гением! Он великий русский поэт!
— А вы, Матвей Владимирович Перцелай, сын Владимира Давидовича Перцелая, русский по паспорту, собираетесь стать великим русским журналистом? — тихо поинтересовался темно-серый.
— Собираюсь, — признался Матвей, чувствуя, как леденеют пальцы.
У других от волнения руки потеют, а у него становились сухими и ледяными. Потом начиналась отвратительная сухая экзема. Кожа с ладоней слезала лоскутьями, никакие мази не помогали.
— То-то я вижу, вы во все наши серьезные газеты пихаете свои статейки, — произнес темно-серый почти шепотом.
— А что, у нас теперь все газеты — ваши? — еле слышно спросил Матвей. Мысленно он уже попрощался с университетом, надел кирзовые сапоги и отправился в армию, куда-нибудь в Североморск, к черту на рога. «Ну и пусть! Зато потом гнидой себя не буду чувствовать всю жизнь!» — как-то отрешенно подумал он.
Но тут раздался захлебывающийся, квакающий смех. Матвей вздрогнул от удивления: темно-серый смеялся!
— Ладно, Перцелай, — сказал он, отсмеявшись, — хватит валять дурака. У тебя это неплохо получается. Я уже оценил.
Темно-серый перешел на «ты» и положил руку Матвею на плечо. Матвей опустил голову. Пересохшие ледяные ладони зачесались. Он машинально отметил про себя, что раньше экзема не начиналась так быстро. «Говорят, правая ладонь чешется к деньгам, — подумал он, — не правда. Она чешется из-за нервной экземы!»
— Ты ведь не хочешь вылететь из университета? — спросил темно-серый мягко и сочувственно.