Черно-белый танец | Страница: 81

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– До белой, значит, горячки… – протянула Настя. – Но ты знаешь, он так уверенно говорил…

– Анастасия! Я не желаю тебя слушать.

– Он мне рассказывал, что у тебя восхитительная родинка под правой грудью. И что он обожает ее целовать.

– Настя! Я даже слушать не желаю этот бред!

«Если бы не желала – давно бы бросила трубку. Сама».

– А шрамик на бедре? Откуда Женя знает про твой шрамик?

– Настя… Я клянусь тебе, Настя!

«Если ты права – ты никогда не стала бы клясться!»

И Настя тихо положила трубку.

«Но, может быть, Женька все-таки пошутил?! А про родинку, и про шрам – да мало ли откуда он знает?! Может, подглядывал, когда она душ принимала… А мама… Да, она растерялась. Но и я бы растерялась, если бы дочь кинулась на меня с такими обвинениями… Но если Эжен пошутил, эта шутка ему с рук не сойдет. На коленях передо мной будет ползать, прощение вымаливать».

Перед глазами снова промелькнуло отвратительное, пьяное лицо. «Нет. Никакого прощения. Я останусь с Сеней. При любом раскладе – спал Эжен с матерью, или не спал. И завтра же объясню Николеньке, что его папа – на самом деле другой… Ох, да легко ли это будет?!».

А Сеня? Он этому обрадуется? Пожалуй… Пожалуй, скорее – да. Но справится ли с новой ролью отца? Главы семьи? Ответственного за них обоих? Хватит ли ему терпения, сил, умения пробиваться?

Настя скептически оглядывала Сенину убогую квартирку.

Dejа vu. То же, что было когда-то в Измайлове. Грязные обои, потрескавшийся потолок. Съемная бесприютность.

«Впрочем, прогресс – налицо. Квартира уже отдельная. Все лучше, чем комната. Но интересно, где же это Сенька шляется?»

Настя взглянула на часы: половина первого. Через полчаса закроется метро. А автобуса в марьинскую глушь и днем не сыскать с огнем.

«Днем не сыскать с огнем, – повторила она глупую рифму. – А может быть, он вообще сюда не приедет? Он ведь не знает, что я здесь! И почему бы ему не провести ночь по собственной программе?»

Настя представила: комната в эмгэушном общежитии. Восторженные девки по кроватям. А в центре композиции – Сеня. Бренчит на гитаре и завывает: «Йа! Ха-ачу быть с та-абой!»

«А что, вполне возможно. Наши факультетские девки от него будут в восторге. Романтический герой. Благородный каторжник со светлой головой».

Она отогнала видение. Насчет общежитских девок – это, конечно, чушь. Сеня любит ее и будет счастлив, если она останется с ним. Но хочет ли этого она сама?

Наверняка Настя не знала.

«Он умный. И смелый. И благородный».

«Диплома о высшем образовании ему уже никогда не видать. Ни в один институт не возьмут – с такой-то биографией. И по-английски он всегда будет говорить со своим ужасным южным акцентом, никакие стажировки за границей ему не помогут. Да и не позволит ему никто, с неснятой судимостью, стажироваться за границей. И деньги, что он зарабатывает сейчас – подспорье ненадежное. Сегодня он продает свое перо, а завтра не сможет».

На минуту она поразилась ситуации: хорошо же Настя Капитонова-Сологуб выстроила свою жизнь! Ночь. Чужая съемная квартира. Ни копейки денег в кармане. А на чужой кровати спит ее сын, которому уже в восемь утра захочется чего-нибудь вкусненького…

«Ну, допустим, на завтрак я сварю ему макароны. Найдутся же у Сеньки макароны? Но дальше-то что, дальше?»

…Час ночи. Метро закрылось. Под окнами промчался последний автобус. В свете фонаря Настя разглядела: шофер прилепил на стекло долгожданную табличку: «В ПАРК»

«А такси до Марьино фиг поймаешь. Только за двойную плату – и то, если очень повезет. Но что же его задержало? Подумаешь, доехать до Ступина и часок поболтать с вдовой шофера…»

И тут Настя вспомнила. Март восемьдесят пятого. Такая же стылая, бесприютная ночь. И такая же чужая, неприветливая квартира. И она тоже ждет Сеньку – он задерживается в типографии. Она как и сейчас стоит у окна. И, как и сейчас, злится: «Знаем мы эти дежурства по номеру! Всей выпускающей бригадой, всей кодлой, небось, керосинят…»

Ей вдруг стало страшно. Так страшно, как единственный раз в жизни – когда в дверь грянул звонок и, вместо долгожданного Сени, на пороге выросли сосредоточенные дядьки в костюмах: «Милиция, Анастасия Андреевна…»

«Ну при чем здесь милиция? Сейчас? – уговаривала она себя. – Мало ли что могло его задержать. Вдова шофера попросила наколоть дров… Или автобус до станции сломался… Или последнюю электричку отменили».

Нет. Ерунда. С ним что-то случилось. Снова что-то случилось!

Настя инстинктивно метнулась в комнату, где беспокойным сном спал Николенька. Присела рядом с ним на кровать. Осторожно спрятала под одеяло его маленькие грозные кулачки. Смотрела на кустики его – Сениных! – бровей и шептала – не спящему сыну, себе:

– Он придет, Коленька. Папа обязательно придет!


В то самое время в огромной, в большинстве своем спящей Москве еще светились там и сям окна. И как правило – тоже окна кухонь. Именно там, на кухнях, люди играли в карты, спорили о политике, признавались в любви… Но большею частью – пили. И уж одновременно с питием – спорили о политике или признавались в любви.

А вот в старорежимном доме, в старой барской квартире на Страстном бульваре не было в заводе такого, чтобы принимать гостей на кухне. Здесь визитеров принимали где положено – в гостиной. И сейчас, в столь поздний час свет в этой квартире горел именно там – над массивным столом с остатками скромного ужина на несколько персон.

За столом оставались двое. Один из них был хорошо известен советским «гэбешникам» по делу об убийстве супругов Капитоновых. То был не кто иной как пенсионер из Загорска Иван Саввич Боровко.

Второй – крошечный, седой, ладно скроенный, да дурно одетый – хозяин квартиры получил среди диссидентов (и их куда более многочисленных и организованных врагов из КГБ) известность неизмеримо большую, чем скромный Иван Саввич.

То был сам Александр Рафаэлович Григорян – борец за освобождение своей родины от советского ига, и, одновременно, страстный борец против коммунистического ига вообще. Григорян выступал за право наций, насильно согнанных в СССР, на самоопределение, а также за свободу слова, свободную эмиграцию, неподцензурную печать, освобождение политзаключенных – то есть являлся непреклонным противником партийных порядков. Он был любимчиком инокорреспондентов, – дважды судимый, трижды сосланный, намотавший по лагерям и ссылкам девять лет, оставивший там все зубы и три четверти желудка…

Иван Саввич Боровко втайне завидовал Григоряну – хотя, казалось, чему там завидовать? А вот поди ж ты!… Завидовал он прежде всего цельности григоряновской натуры. Боровко всю жизнь метался: порой пытался примириться с советской властью и даже худо-бедно, сделать при ней карьеру. То показывал ей кукиш в кармане, то открыто выступал против нее… А Григорян как решил в свои двадцать пять лет, после двадцатого съезда партии, что режим КПСС, КГБ и Советов – преступен, так и не отступал от этого пункта в любых обстоятельствах жизни, как бы она ни складывалась.