Полуянов всю жизнь полагал: грешки могут случаться. Ты не ангел. Тебя может посетить мимолетное чувство. Или похоть (противное слово, но что делать!) обуять.
Что ж, такое бывает. Редко, но и с ним случалось. Даже в пору, когда они стали жить с Надей. Но... Если ты не садист, ты изо всех сил будешь стараться, чтобы партнер ни о чем даже не догадался. Потому что ТО, О ЧЕМ ЛЮБИМАЯ НЕ ЗНАЕТ, КАК БЫ И НЕ СУЩЕСТВУЕТ ВОВСЕ.
А тут... Прилюдно признаться в измене? Да Надька не простит! Она б еще, наверное, могла простить, когда б он тихонечко исповедался, одной только ей. Но при сеансе публичного саморазоблачения... когда все ее, к примеру, подружки, коллеги по библиотеке прочтут его статью... и будут шептаться... открыто давать ей советы: бросить его, послать, разойтись... Нет, нет, тогда она точно ни за что его не простит!
НО ОН НЕ ХОЧЕТ ЕЕ ПОТЕРЯТЬ! НЕ МОЖЕТ ПОТЕРЯТЬ!
Значит, остается – что?
Остается – НЕ ПИСАТЬ. НИЧЕГО НЕ ПИСАТЬ.
Выходит, сенсационного репортажа, ради которого он затеял доморощенное расследование, не будет.
При этой мысли Дима почувствовал облегчение. Невиданное облегчение. Уф-ф, как гора с плеч...
И тут зазвонил телефон. Журналист глянул на определитель. Черт, как назло, главный редактор.
– Полуянчик, – ласково пробасил начальник, – ты молодец. Хорошая работа.
Подобный комплимент от главного в свой адрес Дима за всю многолетнюю работу в «Молвестях» слышал раза три с половиной.
– Стараемся, Василий Степанович, – бодро ответствовал он. – Даже в вагоне-люкс всегда есть место журналистскому подвигу.
– Вот именно! Ты там, говорят, настоящее дознание со следствием учинил?
О Всевышний! Откуда главный только черпает свою – как правило, абсолютно верную – информацию?
– Было такое, – вздохнул спецкор отдела расследований, чувствуя, куда клонится разговор.
– Когда отпишешься? – Тон Василия Степановича стал деловым, начальственным. – Ты не затягивай. И сделай настоящий гвоздь. Чтоб и «Комосомолке», и «Комсомольцу» фитиль вставить. А как первый кусок закончишь, шли его, минуя секретариат, прямо мне. К семи вечера жду.
– Статьи не будет, – бухнул без подготовки Дима.
– Это еще почему?
– Только начато следствие. СМИ не должны на него давить. И называть имя преступника до вступления решения суда нельзя. Есть закон такой. «О печати» называется.
– Ты демагогией не занимайся, Полуянов! – Голос главного сделался недовольным. – И ни финти. Когда тебя закон о печати останавливал?!
– Всегда, когда это, хотя бы даже гипотетически, могло повредить живым людям.
– Не надо песен! Я жду репортаж.
– Его не будет, – упрямо повторил репортер.
– Знаешь, Полуянов, – взъярился редактор, – за такие слова можно и партийный билет на стол положить!
Давно уже не было той партии, членский билет которой (или – его отсутствие, а тем паче лишение) определял судьбу человека. Однако присказка про партбилет до сих пор звучала в устах главного пусть завуалированной, но весьма реальной угрозой.
– Давай мне десять тысяч знаков в номер прямо сейчас, для начала.
– Будет только три знака, – осмелел (если не сказать оборзел) спецкор. – Первый знак «х».
– Так, Полуянов, я, конечно, понимаю, что ты звезда, но хамить старшим права нет даже у тебя.
Дима понял, что слегка перегнул палку и немедленно покаялся.
– Извините, Василий Степанович, – смиренно проговорил он.
– Бог простит! Ладно, жду тебя завтра ровно в девять. Обсудим до летучки, что делать с твоим «Северным экспрессом». Не зря ж ты всю ночь там следствие проводил.
Главнюга опять сменил тон: с языка угроз – на политику умиротворения.
– Хорошо, – согласился репортер. – Давайте, действительно, не пороть горячку. Вместе решим, как лучше.
Шеф бросил трубку, не попрощавшись.
Однако даже теперь, поругавшись с начальником, Дима по-прежнему чувствовал уверенность в том, что решил все правильно. Не будет он ничего писать. Не выгонят же его с работы!
А даже если выгонят... Ни газета, ни сенсационный репортаж, ни кусочек связанной с ним славы, не стоят того, что он может потерять.
НИКТО И НИЧТО НЕ СТОИЛО НАДИ.
Слава богу, он, дурак, наконец-то это понял.
И никаких антиномий.
Никаких неразрешимых противоречий.
А тут... тут и замок щелкнул, и девушка, легка на помине, появилась на пороге: свежая, бодрая, довольная, красивая. И – очень любимая.
Полуянов пошел ей навстречу. Надя завидела его и... Обычно, насколько б он ни уезжал, хоть на три дня, Митрофанова после разлуки всегда бросалась ему на шею. Но не в этот раз.
– А, вот и наша кинозвезда, – молвила девушка насмешливо.
– Привет, Надюшка. Я скучал по тебе.
– Что-то не заметила, – саркастически хмыкнула библиотекарша.
Митрофанова выглядела уверенной в себе и самодостаточной. По сравнению с днями их первой встречи она сильно прибавила в самооценке – да и в красоте тоже.
– И тем не менее, верь не верь – я скучал.
– Ага, за все время – три звонка и семь эсэмэсок.
Надя скинула туфли, переобулась в тапочки и, игнорируя сожителя, отправилась на кухню. В руках, однако, несла пакет с логотипом супермаркета. Значит, что-то вкусненькое все-таки купила. Значит, дела Димы небезнадежны. И она хочет его простить. И простит, если он по-умному поведет себя.
Но Полуянов продолжал вести себя по-глупому. Словно не замечал, что Надя – изменилась. И она уже далеко не та девчонка, что заглядывала в рот своему старшему товарищу.
– О, ты считала мои эсэмэски! – хмыкнул Дима. – Это радует.
Митрофанова поняла, что проговорилась, и щеки ее вспыхнули. Краснеть девушка не разучилась.
– Просто когда скучают – по семь эсэмэсок в день пишут, – буркнула Надя.
– Ну тебе, конечно, лучше знать, – насмешливо бросил журналист. – Именно столько ты мне и писала, как же.
Дима никак не мог наладить нормальный диалог. Словно тень Марьяны витала рядом и мешала ему.
Митрофанова выкладывала из пакета на стол продукты: ничего особо вкусного или праздничного. Традиционные йогурты, сухие каши, сыр. Никакого тебе тортика или бутылки вина. И даже хлеба для любимого не купила – сама Надежда мучного не ела, за фигурой следила.
Чувствовала она, что ли? Видела на расстоянии, что он изменил?
И тогда журналист прибег к испытанному средству: подошел к девушке сзади, крепко обнял. Но она с неожиданной силой вырвалась, отскочила.