– Ну-ну, вы же знаете правило. - Тушену вовсе не нужны неприятности. - Заключенный и его трусы не могут находиться вместе в одной камере. Трусы должны спать на перилах, а заключенный в камере; так было всегда, почему же сегодня должно быть иначе? Давай-ка, Рубио, раздевайся, хватит дурака валять!
Но Рубио не собирается слушать Тушена; смерив его взглядом, он спокойно отвечает на своем языке, что трусы снимать не будет.
Тушен переходит к угрозам, пытается оттолкнуть Рубио, хватает его за плечо, трясет.
Но в этот момент ноги старшего надзирателя скользят на гладкой плитке, стертой ногами арестантов и заляпанной мокрой грязью. Потеряв равновесие, Тушен шлепается на спину. Помощники подбегают, чтобы поднять шефа. Разъяренный Тушен замахивается на Рубио, но тут в дело вмешивается подошедший Болдадос. Он сжимает кулаки… но ведь он поклялся товарищам никогда не пускать их в ход, не подрывать их замысел взрывом гнева, пусть даже оправданного.
– Слушайте, шеф, я тоже не собираюсь снимать трусы!
Багровый Тушен размахивает дубинкой и орет во все горло:
– Ага, бунтовать вздумали? Ну, я вам покажу! Я вас научу слушаться! В карцер обоих, на месяц!
Не успел он договорить, как остальные пятьдесят пять испанцев делают шаг вперед и также направляются к карцеру. А в карцере едва могут уместиться двое. Тушен не слишком силен в геометрии, но он все же способен оценить масштабы проблемы, с которой столкнулся.
Не переставая размахивать дубинкой, он лихорадочно прикидывает, что ему делать; остановить движение колонны - значит признать свое поражение. Рубио глядит на товарищей, улыбается и в свой черед начинает размахивать руками, стараясь не задеть сторожа, чтобы не дать ему повод вызвать подкрепление. Рубио жестикулирует, описывая руками большие круги; его товарищи делают то же самое. Пятьдесят семь пар рук вращаются в воздухе, тем временем с нижних этажей поднимается ропот других заключенных. Где-то узники запевают "Марсельезу", где-то "Интернационал", а на первом этаже звучит "Песня партизан".
У старшего надзирателя не остается выбора; если он спустит арестантам эту выходку, взбунтуется вся тюрьма. Дубинка Тушена замирает, опускается; наконец он делает знак заключенным, позволяя войти в камеру-спальню.
Как видишь, в тот вечер испанцы выиграли свою "одежную войну". Это была только первая их битва, и на следующий день, когда Рубио во время прогулки рассказал мне о случившемся во всех подробностях, мы обменялись через решетку крепким рукопожатием. Он спросил, что я об этом думаю, и я ответил:
– Ну что ж, осталось взять еще несколько Бастилии.
Крестьянин, певший "Марсельезу", вскоре умер в своей камере; старый преподаватель, хотевший учить студентов на каталанском языке, не вернулся из Маутхаузена, Рубио был сослан на каторжные работы, но ему все же удалось выжить, Болдадоса расстреляли в Мадриде, мэр астурийской деревни вернулся домой, и в тот день, когда по всей Испании начнут сбрасывать с постаментов статуи Франко, его внук станет мэром вместо деда.
Что же касается Тушена, то после Освобождения его назначили главным надзирателем ажанской тюрьмы.
23
На рассвете 17 февраля надзиратели приходят за Андре. Выходя из камеры, он пожимает плечами и подмигивает нам на прощанье. Дверь закрывается, двое надзирателей ведут его на заседание трибунала, проходящее в стенах тюрьмы. Адвоката у него нет, так что прений не будет.
Еще минута, и его приговаривают к смерти. Расстрельный взвод уже стоит во дворе.
Из городка Гренад-сюрТаронн, куда Андре ездил проводить акцию, специально привезли жандармов, тех самых, что арестовали его по возвращении с задания. Необходимо покончить с ним как можно скорее.
Андре хотел произнести последнее слово, но это запрещено регламентом. Перед смертью он пишет короткую записку матери и передает ее старшему надзирателю Тейлю, который в тот день замещает Тушена.
Андре хотят привязать к столбу, но он просит еще несколько секунд отсрочки, чтобы снять с пальца кольцо. Тейль недовольно ворчит, но все же соглашается взять кольцо, которое Андре умоляет тоже передать матери.
– Это было ее обручальное кольцо, - объясняет он, добавив, что она подарила его сыну в тот день, когда он вступил в бригаду.
Тейль обещает выполнить его просьбу, и теперь тюремщики привязывают руки Андре к столбу.
Прильнув к решеткам камер, мы пытаемся представить себе лица двенадцати солдат рас-стрельной команды под касками. Андре стоит, высоко подняв голову. Солдаты целятся, мы сжимаем кулаки, и вот уже двенадцать пуль разрывают тщедушное тело нашего товарища; оно безвольно обвисает на столбе, голова падает на плечо, из горла хлещет кровь.
Казньокончена,жандармыуходят. Старший надзиратель Тейль рвет на клочки записку Андре, а кольцо прячет в карман. Завтра он приведет сюда кого-то из нас.
Сабатье, арестованного в Монтобане, расстреляли у того же столба, на котором еще не успела высохнуть кровь Андре.
По ночам мне иногда снятся клочки той записки, что разлетелись по тюремному двору Сен-Мишель. В этом страшном сне они взлетают над стеной, за столбом, где расстреливали осужденных, и складываются воедино, в слова, которые написал Андре за миг до смерти. Ему только-только исполнилось восемнадцать лет. В конце войны старший надзиратель Тейль получил повышение и стал главным надзирателем тюрьмы в Лансе.
Через несколько дней ожидался процесс по делу Бориса, и мы опасались самого худшего. Но в Лионе у нас были братья по борьбе.
Их группа называлась Карманьола - Свобода. Накануне им удалось свести счеты с прокурором, который, подобно Лепинасу, добился смертного приговора для одного из подпольщиков. Нашего соратника Симона Фрида гильотинировали, но за это прокурору Форе-Пенжелли продырявили шкуру. После такого ни один обвинитель не посмеет больше посягать на жизнь наших товарищей. Бориса приговорили к двадцати годам тюрьмы, но ему на это плевать, его борьба продолжается на воле. И вот доказательство: испанцы рассказывают нам, что вчера вечером дом одного милиционера взлетел на воздух. Мне удалось передать Борису записочку с этим сообщением.
Борис не знает, что в первый день весны 1945 года он умрет в концлагере Гусена [19] .
– Не сиди с таким видом, Жанно!
Голос Жака вырывает меня из оцепенения. Я поднимаю голову, беру протянутую мне сигарету и знаком подзываю Клода, чтобы он тоже сделал пару затяжек. Но мой братишка совсем обессилел, он предпочитает лежать, привалившись спиной к стене камеры. Клода изнуряет не скудная пища, не жажда, даже не блохи, терзающие нас по ночам, даже не придирки надзирателей; больше всего его гнетет бессилие, невозможность действовать, и я его хорошо понимаю, мне и самому тяжко это переносить.