Магам можно все | Страница: 94

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я лихорадочно огляделся — и сразу узнал это место. Если подняться вон на тот пригорок, у подножия его обнаружится мой дом. А вот по этой дороге — пустынной, слава сове, можно за полчаса добрести до замка Ятеров…

Куда мне идти? Зачем мне идти? В ушах то нарастал, то отдалялся странный звук, как будто колеса стучали по стыкам моста, только мост бесконечный, а колеса и стыки — железные. Та-так, та-так… Та-так, та-так…

Я огляделся снова — на этот раз внимательнее.

Небо было странного цвета. Никогда не видел такого яркого, такого богатого оттенками заката.

Над рощей вились, будто копоть, вороны. Молча. Ни единое карканье не нарушало тишину — тугую, торжественную, исполненную достоинства.

Совенок смотрел на меня удивленно — не знал, наверное, чего от меня ждать. Почему я то возьмусь за голову, то посмотрю на небо, то сяду, то встану, то засмеюсь. Куда ему, неразумному птенцу, понять меня.

— Пойдем, — сказал я в ответ на требовательный совий взгляд.

Подставил руку; нахохленный ком из торчащих перьев привычно, будто в сотый раз, перебрался мне на руку, а потом — на плечо. Переступил лапами; устроился. До половины прикрыл желтые глазища.

Поначалу медленно, а потом все быстрее и увереннее я двинулся в обход пригорка. Подниматься-спускаться не было сил; я шел, считая шаги, стараясь до времени ни о чем не думать.

Она сделала, что собиралась?

Или пожар помешал ей?

Вряд ли человеку, столь свободно управляющемуся со временем и пространством, способна серьезно помешать пара горящих простыней…

Совенок покачивался на плече в такт моим шагам. Шелестел над полями ветер, я различал, кажется, голос каждой пожухлой травинки. Мне казалось, что эти трав складываются в нечто большее, чем просто шорох, что ветер напевает; секундой спустя я понял, что напеваю сам, причем песню, которую никогда прежде не слышал.

Кто сказал, что у меня нет музыкального слуха?!

Усилием воли я заставил себя замолчать — но теперь в нос полезли запахи. Они стелились над осенней землей, как до того стелились звуки; нос мой ловил струи ветра и перебирал их, как струны. Это рождало эйфорию, это было упоительно, это было тревожно; это было почти мучительно. Это было.

Я засмеялся. Нет, страха не было: я, Хорт зи Табор, прекрасно помню, кто я такой. В душе моей ничего не изменилось…

Стоп!

Я остановился посреди дороги, невольно схватившись за кольнувшее сердце. Сова-сова, а не хорек ли я? Похожий мир я видел только глазами хорька — когда на рассвете крался на охоту, и потом, когда рот был залеплен перьями и кровью…

Я тупо уставился на свои руки, пошевелил пальцами; нет, я человек, во всяком случае, нахожусь в человеческом обличье. Я остался прежним — это мир стал другим, в нем появилось место краскам, запахам и звукам. Слава сове, что меня не тянет немедленно в ближайший курятник…

Ведь не тянет?

Не тянет. Я голоден, но не жажду сырого мяса. Может быть, как-нибудь потом…

Откуда эта тревога? Откуда эти краски? Неужели она что-то сотворила со мной, или, может быть, я сам с собой сотворил?

Какая бы ни случилась катастрофа — солнце будет вставать вовремя, и даже если городок со всеми своими жителями однажды обрушится в море, солнце все так же будет подниматься и опускаться, миллион лет…

Откуда нежность?

Почему мне так тоскливо оттого, что я не могу сесть сейчас рядом с рыдающей женщиной, обнять ее и успокоить?

Тем более что она давно уже не рыдает. Слезы высохли, тот, о ком плакали, давно в могиле, и могила затеряна, и сад, который вырос на ее месте, постарел и разрушился, и выкорчеван, и вырос новый сад… Так есть ли повод для горечи?

Нет, что-то со мной неладно.

Сейчас дорога повернет, и там, за поворотом, покажется мой дом…

Вот он.

Я подсознательно боялся, что дом окажется, к примеру, развалиной. Что прошло лет пятьдесят с тех пор, как я побеседовал с Орой Шантальей в скверном гостиничном номере; слава сове, дом стоял, как надо, казалось, что я оставил его вчера, в крайнем случае позавчера.

Огород был в полном порядке. Картошка вылезла из земли, обсохла на солнышке и забралась в мешки, ботва сползлась в кучу и самосожглась, на опустевших грядках царила благопристойная чистота, только пара тыкв, каждая с голову великана, не спешила убираться в подпол. Вероятно, ради живописности пейзажа.

Я поднялся на порог.

…Квадратный метр истертой плитки под ногами, квадратный метр облупленного потолка над самой головой, запасная вода в цинковом баке, маленькое зеркало в брызгах зубной пасты, в зеркале отражаются два лица — одно против другого, слишком близко, будто за мгновение до поцелуя, и собеседников можно принять за влюбленных, если не смотреть им в глаза…

Кого мне жаль? Её, себя? Всех тех, кому это еще предстоит — разрыв, потеря, крах? Пустота?

Почему, по какому закону гордость оборачивается гордыней, достоинство — себялюбием, постоянство — упрямством, сила — жестокостью, ум — бессердечием, а любовь — уродливым гномом, собственной противоположностью?

Ну, и как ты хочешь изменить это? Любой предмет отбрасывает тень, в любой душе есть темный угол. Научись любить и его тоже… Не получается?

В гостиной было холодно и сыро. Шепнув заклинание, я зажег камин. Совенок беспокойно всплеснул крыльями; я оглянулся, будто меня окликнули.

За столом, покрытом черным бархатом, сидела маленькая, черная, согбенная фигурка.

Мне сделалось страшно. Такого страха я не испытывал перед лицом смерти, в огненной пустыне.

Плотный капюшон прикрывал лицо сидящей. Я видел только подбородок — оплывший, покрытый редкими седыми волосками.

И руки — иссохшие старческие руки по обе стороны глиняной статуэтки.

Я стоял. Совенок нервничал, время шло, а я стоял, пригвожденный к месту; между нами висел миллион лет, миллион лет одиночества, его нельзя было отменить — но и простить нельзя было.

Наконец, я сделал первый шаг. Потом еще один; подошел на негнущихся ногах. Протянул руку; старческие ладони не дрогнули.

И тогда я взял со стола то, что принадлежало мне по праву.

…Три судьбы сразу, три мухи под мухобойкой, в лепешку, навсегда…

Осенняя муха, последняя, перламутрово-зеленая, отяжелевшая, будто от пива, звонкая обреченная муха кругами носилась вокруг пустого, без свечей, канделябра. Я ухватил болвана правой рукой за голову, левой — поперек туловища.

— Карается…

Сидящая не сделала ни единого движения, чтобы остановить меня. Даже если и могла; даже если у нее была эта призрачная возможность — поспорить с Корневым заклинанием.