Сторож боялся — а может, делал вид, что боится; не доходя до чуть выступающего над землёй холмика, он чуть присел на своих коротких старческих ногах:
— Там… За оградой его… закопали, и камнем привалили… Как положено… Только ведь, когда осада была, тут поразграбили… Камень-то укатили… В катапульту, что ли…
Луар кивнул. Над местом успокоения его отца колыхалась бурая, чуть присыпанная снегом трава.
Сторож ушёл. Луар двинулся между согбенными голыми стволами к одинокой, заброшенной могиле.
Голые деревья — вечная похоронная процессия — вздрагивали под порывами ветра и всплёскивали бессильными ветвями. Маленький холмик встретил Луара сухим шелестением мёртвой травы. В траве лежал скрюченный дубовый лист — как пригоршня; в пригоршне пересыпался под ветром мелкий колючий снег.
Луар в изнеможении опустил плечи. Вот… Следовало бы положить на могилу подарок — хлеб или хотя бы цветок… Только ведь я ничего не принёс. Я не знаю, что тебе надо. Чего тебе надо от меня… Я пришёл, видишь?!
Ничего не произошло. Никто не встал из могилы; в сухой пригоршне дубового листа всё так же шелестел снег, и всё так же мотались нагие ветви над склонённой Луаровой головой.
Он подумал, что нужно опуститься на колени — так должен вести себя сын, впервые в жизни оказавшись на заброшенной отцовой могиле…
И тогда ему сделалось не по себе.
Будто холодный ветер кладбища ворвался вдруг внутрь его, Луаровой, груди — бешено застучало сердце и онемело лицо. Он испугался, схватившись за горло; он пошатнулся и еле устоял на ногах — а перед глазами откуда-то взялись цветные флаги, огромная пёстрая площадь далеко внизу, край серой ткани, скользящий по истёртым ступеням, дымящий фитилёк погасшей свечи, потом безумные глаза проклинающей матери, потом зеленоватая татуировка на запястье узкой мужской руки, потом ухмыляющийся бойцовый вепрь, дохлая змея на дне пересохшего ручья, железные прутья, похожие на вытянутых в верёвку дохлых змей, синее небо, цветные флаги…
Он схватил воздух ртом. Колени его подогнулись.
В пригоршне дубового листа лежала золотая пластинка с фигурной прорезью; ясно поблёскивала свернувшаяся клубком цепочка. Медальон, знакомый с детства.
Будто повинуясь приказу, Луар протянул дрожащую руку.
Рука его встретила снег. Пустой снег; сложный узор мерцающей снежной крупы.
Первой моей доброй мыслью было осознание, что Эгерт Солль жив.
Прочие мысли оказались спутанными, как колтун, растерянными и больными — Фагирра, Солль… Луар, Фагирра… Обрывки чьих-то рассказов, серый капюшон, белое лицо Эгерта, надменная женщина немыслимой красоты…
Луар провёл возле заброшенной могилы больше часа; впрочем, я потеряла счёт времени. Я дрожала в своём укрытии под городской стеной, не решаясь ни подобраться ближе, ни уйти прочь. Кто знает, о чём думал Луар; я же думала о разгадке моей перед ним вины.
Неизвестная вина сделалась теперь явной. Нарядив Луара в плащ с капюшоном — традиционную одежду служителей Лаш — я невольно спровоцировала узнавание. Эгерт Солль узнал в сыне ненавистного Фагирру, и напрасно я твердила себе, что рано или поздно это случилось бы и без меня. Такая тайна подобна углю за пазухой — но вина теперь на мне, как себя не уговаривай, как ни верти, страшное сбылось, а я, выходит, стояла за спиной у злой судьбы и подавала ей инструменты…
Луар вернулся в город, так и не заметив меня — хоть я не особенно и пряталась, просто шла за ним, как привязанная…
Потом будто кто-то хватил меня мешком по голове: Флобастер! Спектакль!
Усталые ноги мои прошли ещё два шага и запнулись. Что мне за дело, подумала я с кислой улыбкой, что мне за дело до Солля и Фагирры, мёртвых отцов и чужих сыновей? Меня ждёт моя повседневная жизнь — щелястые подмостки, тарелка с монетками, хозяин постоялого двора, который одновременно и хозяин положения…
Спина Луара растворилась в жиденькой толпе.
…За квартал до постоялого двора я почуяла недоброе.
Две наши повозки стояли посреди улицы, кособоко загораживая проезд — какой-то торговец с тележкой бранился, пытаясь протиснуться мимо. Щерила зубы недовольная Пасть; третья повозка неуклюже выбиралась из ворот, и пегая лошадка поглядывала на меня с укоризной.
Холщовый полог откинулся, и Гезина, растрёпанная, злая, с криком наставила на меня обвиняющий палец:
— Вот она! Здрасьте!
Муха, громоздившийся на козлах, хмуро глянул — и смолчал.
— Спасибочки! — надрывалась Гезина, и звонкий её голос заполнял улицу, перекрывая даже жалобы застрявшего с тележкой торговца. — Спасибо, Танталь! По твоей милости на улицу вышвырнули, спасибо!
До меня понемногу доходил смысл происходящего. Муха глядел в сторону; полный злорадства конюх с лязгом захлопнул ворота:
— А то гордые, вишь…
Флобастер, шедший последним, плюнул себе под ноги. Поднял на меня ледяные, странно сузившиеся глаза:
— В повозку. Живо.
Я молча повиновалась.
Спектакль сорвался; под вечер стало заметно холоднее — Гезина дрожала, закутавшись во все свои костюмы сразу, и уничтожала меня ненавидящим взглядом. Флобастер последовательно обошёл пять постоялых дворов — все хозяева, будто сговорившись, заламывали несусветную цену, ссылаясь на холодное время и наплыв постояльцев. Скоро стало ясно, что на сегодня пристанища не найти.
На меня никто не глядел. Даже Муха молчал и отводил глаза. Даже добряк Фантин хмурился, отчего его лицо отпетого злодея делалось ещё порочнее. Ветер совершенно озверел, и никакой полог не спасал от мороза.
На площади перед городскими воротами горели костры. Флобастер переговорил с ленивыми сонными стражниками, и нам позволено было ожидать здесь рассвета. Три повозки поставили рядом, чтобы не так продувало; украденные из казённого костра угли тлели на жестяном подносе, заменяя нам печку.
Все собрались в одной повозке, наглухо зашторив полог. К подносу с углями жадно тянулись пять пар рук — одна только я сидела в углу, сунув ладони под мышки, мрачная, нарочито одинокая.
Холодно. Всем холодно, и все знают, почему. Только остатки совести не позволяют Флобастеру назвать вещи своими именами и при всех сообщить мне, кто я такая; Бариан, может быть, и вступился бы — если б согрелся. Муха, может быть, посочувствовал бы — но холодно, до костей пронимает, а могли бы нежиться в тепле… Ну как с этим смириться?!
Все разом забыли, кому обязаны разрешением остаться на зиму в городе. Холодно, и виновница сидит здесь же, и никто уже не помнит, в чём она, собственно, провинилась — виновна, и всё тут…
Я молча сидела в углу, прикидывая, кто не выдержит первым. И, конечно, не ошиблась.
Угли на подносе понемногу подёргивались сизым; Гезина, у которой зуб на зуб не попадал, принялась бормотать — сперва беззвучно, потом всё громче и громче: