Алана всхлипнула.
— Что за тайны? — спросила Танталь небрежно. — Ретано, можешь мне объяснить?
Я подбросил в костёр остатки перил. Пожал плечами:
— Никаких тайн… В жизни каждого человека есть последний предел, и иногда бывает полезно о нём задуматься… Доедайте хлеб. Я сейчас приду.
Черно Да Скоро лежал там, где оставила его Танталь, — на прошлогодней мокрой траве, в коконе из собственной шубы, причём некогда роскошный мех свалялся, как шерсть больной собаки. Далёкие отблески костра достигали блестящего черепа, мне показалось, что Чонотакс морщится во сне, будто от зубной боли.
Я вытащил из-за пояса кинжал и приставил к горлу господина мага. В таких делах лучше не раздумывать. Не колебаться.
— Черно, давай так… Сними с меня приговор Судьи — немедленно, — и тогда я оставлю тебя в живых. Идёт?
Не я ли сегодня утром влил в этот рот убойную порцию снульника? Ради лёгкой и безопасной дороги?
Вот она, безопасная дорога. Свернулась петлёй, обросла ветхими мостами, языком слизала обещанный хутор, обернулась сырой ночью под открытым небом…
— Черно… Я знаю, что ты притворяешься. Зато я не притворяюсь, Черно. У меня к тебе такой счёт, тебе за всю жизнь не оплатить… Ну?
Он спал.
Я видел белки глаз, проглядывающие в щель между неплотно сомкнутыми ресницами. Господин маг спал, одурманенный, а может быть, всё ещё обессиленный своим последним магическим мероприятием; возможно, дорога, захлестнувшаяся петлёй, была одним из его сновидений. А я, как дурак, стоял над ним с кинжалом.
Кто знает, как обернулись бы события, решись я на последний шаг. Шаг отчаяния; кто знает, как обернулись бы события, полосни я по беззащитному горлу. Магия магией, но последнее слово нередко остаётся за разящей сталью…
Никто не знает, потому что я не решился резать спящего. Потому что это было выше моих сил. Потому что я поскрипел зубами, как припадочный, спрятал кинжал и вернулся к костру.
Названые сёстры разговаривали без слов, и Танталь глядела на Алану тяжело и требовательно. Вероятно, она задала вопрос, вероятно, она желала вытрясти из моей жены хотя бы подобие ответа; Алана смотрела в огонь, и я с уважением подумал, что никто не умеет так хранить тайны, как хранит их моя маленькая жена.
* * *
На другой день мы добрались до хутора; первыми, кто встретился нам на пустынной улице, были две молодки, судачившие у колодца. При виде маленькой кавалькады они сперва подались вперёд, жадно разглядывая наши лица, а потом в панике пустились наутёк.
Известие о страшной заразной болезни достигло хутора раньше, чем мы до него добрались. Немудрено — ведь даже ленивый пешеход запросто преодолевал расстояние, на которое нам понадобились едва ли не сутки. Разумеется, приюта на хуторе ждать не приходилось. В руках каких-то угрюмых мужчин как бы невзначай обнаружились вилы; еле-еле удалось уговорить трактирщика продать нам продуктов и покормить лошадей. Всем известно, что монетки, если их подержать в пламени свечки, начисто теряют способность переносить заразу.
Наскоро перекусив, мы снова тронулись в путь. Дорога подсыхала; окрестные поля покрылись согнутыми спинами. Нам смотрели вслед, и взгляды были нехорошие.
— Нанять карету, — сказала Танталь устало. — Нанять карету и хорошего кучера, скакать день и ночь, как мне всё надоело, Светлое Небо, кто бы знал… Я хочу домой.
Я удивлённо на неё покосился. Никогда прежде Танталь не позволила бы себе таких слов; кто знает, что будет завтра. Поход в Преддверье сказывается с оттяжкой, с отсрочкой, как хороший Приговор…
Наверное, Танталь не поняла, почему я переменился в лице. Алана удивлённо повернула голову; я ухватился за её плечо, как за соломинку. Как за поплавок.
* * *
Всё повторялось.
Как только склонилось солнце, местность вокруг будто вымерла; ещё полдня назад встречный торговец указал нам путь к лежащему впереди селению и уверил, что до него самое большее два часа езды. И вот сгустилась тьма, а дорога вилась и вилась, пустая, с теми же деревьями у обочин, с той же кромкой леса на горизонте, десять раз по своим следам проедешь — и не заметишь подвоха…
Мы молча разбили лагерь. Молча собрали хвороста, молча разложили костёр, молча поужинали; погода портилась. Вероятно, нас ждёт ещё и дождь.
Не глядя на Танталь, я оттащил связанного Чонотакса подальше от огня; странно, но от него не пахло немытым телом. Не человек, а кукла — ничего не ест, пьёт один только сонный отвар, не справляет естественных надобностей…
— А давайте оставим его на хуторе, — сказала Алана за моей спиной. Я вздрогнул и обернулся.
— Оставим, — повторила Алана, ковыряя землю носком башмака. — Ясно же, что, пока он с нами, так и будем кружить…
— А если оставим, он оклемается и доберётся до твоей мамы, — сказал я жёстко.
— Если оставим, его убьют, — хмуро возразила явившаяся из темноты Танталь.
— Если его вообще можно убить, — пробормотал я сквозь зубы.
— Ты непоследователен. — Танталь изобразила улыбку. Развернулась и отошла к костру.
Через полчаса она уже спала или делала вид, что спит, — примостившись у огня, укутавшись одеялом, подложив под голову сумку; мы с Аланой сидели рядышком, молча, привалившись друг к другу, вздрагивая от порывов промозглого ветра.
Потом, сам не знаю почему, но я достал из-за пазухи свой деревянный календарь. Развернул к свету.
Вот они, дни, проведённые в избушке без печки. Дни, проведённые в гостинице, дни, съеденные дорогой… Тяжёлые дни, но уже прожитые; осталось… Да ведь три месяца осталось. Вот они…
Алана мёртвой хваткой вцепилась мне в плечо:
— Ретано…
— Мы будем счастливы, — сказал я глухо. — Всю жизнь. Три месяца… Зато потом будет что вспомнить.
И поймал её губы; она пахла дымом. Не походным дымом случайного костра — уютным очагом, родным домом, детством, прошлой жизнью…
Улитка в створках. Птенец в скорлупе; всякий раз приходилось добираться до неё заново, сквозь тёплую одежду, сквозь плащи и одеяла, сквозь страхи, и тяготы, и тяжёлые воспоминания…
Не надо разбивать створки. Они сами откроются навстречу.
* * *
…Она уснула спустя час — уснула на холодном ветру, укутанная моим плащом. Я сидел, подкидывая ветки в огонь; я знал, что не усну.
Прав приговорённый на плахе. Прав, когда бросает в толпу, уже из-под падающей стали: «Теперь я знаю, как надо жить!»
Толпа не знает. Грызёт свои орехи, расходится по домам, по-прежнему тянет сквозь пальцы замусоленную ниточку собственной жизни, тянет, исполняя привычную повинность…
Вечер накануне смерти я проведу в винном погребе. Сяду под бочкой, позову в гости близорукий призрак Дамира; Алану не буду звать. Шестнадцатилетняя вдова, она забудет меня, станет долго и с удовольствием перебирать шёлковый шнурочек своей длинной жизни, а я на нём — один только маленький узелок…