Маг в законе. Том 1 | Страница: 61

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А фортепиано с гитарой все вели свою тайную беседу, и все поглядывали на ротмистра искоса Друц с Княгиней. Как мыши в амбаре: крадут зернышки и на спящего котища зыркают. Крадут и зыркают. А вдруг очнется? прыгнет?! а воровать-то надо! хочешь, не хочешь — надо!

Откинулся Федор на спинку стула. Смежил веки; расслабился. Тут музыка в него и вошла по-настоящему. Спустились с эстрады таборный ром и женщина без возраста, встали неслышно-невидимо за плечами: за правым, за левым. Для всех они там, на эстраде; для Федора Сохача — и там, и здесь. Слышится-видится парню и вовсе чудное: звенит гитара — о селе Грушевка звенит, о лихой пьянке у Сковородки-контрабандиста ведет ритмом, о мальчишечке утопленном ли, утонувшем ли по пьяни с лада на лад перескакивает. А тяжелый аккорд фортепианный то спросит басом, то отступит удивленно, то рыбака незнакомого капелью распишет, и бурчит рыбак глупости: "Передать велели… за новым столом под туза сперва ходят…"

Под какого туза?

Что за мальчишечка утоп? что за рыбак являлся?!

Сидит Федор, глаза закрыл; под нос себе тихую мелодийку в унисон мурлычет. Вроде как подпевает. Эй, вы-двое! — подпевает. Хватит секретничать! — подпевает. Ничего не пойму! — подпевает.

И не надо! — отвечают ему дуэтом.

Ответили и замолчали.

Захлопали пьяные в ладоши. Если кто трезвый был — тоже захлопал. А князь Лев кулачищем пудовым по столешнице от полноты чувств ударил. Пришлось посуду с пола собирать; ну да это пустяки. Бывает. Ромалэ горланят, бренчат, трезвонят, ромки по залу разбежались, цветами по лугу. Вкруг гостей вьются. Одна и к Федору прицепилась репьем: хорош парень по всем статьям, а что карман пуст, так любви не прикажешь!

— Эй, красивый, — смеется белозубо, — позолоти ручку!

И уже тише, шепотом:

— Видал жандарма?

— Видал, — отвечает Федор Акульке. Все равно рядом никого нет, не подслушают. — Аж двоих видал. Вона шампань хлещут: ротмистр-гость и при нем унтер, вроде дядьки. А что?

Смеется Акулька, а в глазах — страх. Болотной трясиной разлегся, топит в себе. Чавкает. Вольготно страху. Смейся, девка! — я-то здесь, страшный страх, никуда не делся, никуда не денусь!..

Взяла Акулька парня за руку, водит пальцем по ладони мозолистой.

Гадает, значит.

— Землемер это, из Грушевки, — гадает. — Который ротмистр. Похож, спасу нет! Я его на пьянке сельской видела, а потом в степи, когда от Мишка мертвенького прочь бежала.

Так говорит, будто знает наперед: слышал Федор гитарный рассказ. Незачем повторять.

— Уверена?

— Нет. Говорю: похож. Тот скучный был, и этот скучный, да по-другому. Опять же мундиры разные. Могло и померещиться. И потом: откуда я знаю, что Мишка силой кончили? Вдруг сам захлебнулся?!

Пожал Федор плечами. Была девка дурой, дурой и осталась. Ротмистры у нее в землемерах ходят. Мешки у нее захлебываются. Хотя похорошела, не отнимешь. Пошла на пользу воля таборная.

Хотел о том вслух сказать, да вот не сказал.

Застеснялся.

— Я уж Друцу сперва в таборе доложилась, — Акулькин палец вдоль Федоровой линии жизни двинулся, щекотно так. — И после, в городе, когда ихние пролетки увидала. Про ротмистра этого, похожего. А Друц не поверил. Ответил: быть не может. Ответил: у облавных жандармов вся их жизнь по Уложенью о Наказаниях расписана, от и до. Не бывало, чтобы «Варвары» закон нарушили. Слышь, Федюньша? — может, я умом рехнулась?

И опять пожал плечами Федор. Был бы ум, могла б рехнуться. А так… Глянул по-новой на ротмистра. В самое лицо.

Закаменел от увиденного.

Лицо как лицо. Жеваное, в складках. Из глазниц пуговицы сияют тускло, скулы высокие; рот усами занавешен. Что ни пиши на таком лице, ничего не напишется. Двигаться лицо не обучено. Ну разве что моргать или там губами шевелить. Да только кипит внутри, за камнем-ракушечником, вар смоляной. Пенится. Сам себя гложет, сам себя в себе жрет.

Оттого и дергает лицо нервным тиком.

Оттого и желваки на высоких скулах катаются.

Оттого и кидает ротмистр в глотку рюмку за рюмкой, стакан за стаканом.

Пожар заливает. А залить не может. Дико Федору смотреть, как человек собственную душу поедом ест. Тут и вскочил ротмистр на ноги, на середину зала, не шатаясь, вымелся.

— Яшка! рви! в клочья! — закричал.

Ударил Яшка-ром по струнам. Взвились славны бубны за горами. Подхватили Княгинины клавиши; полетели ромки пляски плясать. А в юбок мельканьи, в руках смуглых, заломленных, в дрожи женских плеч, в песне, в визге, в топоте бешеном — жандармский ротмистр пляшет.

Облавной.

Краса и гордость Третьего отделения.

— Яшка! жги!..

Звенят мониста. Визжит паркет под каблуками. Ошалели гитары; не поют — волками воют.

Пляшет ротмистр.

Слышится Федору в балагане сумасшедшем, сквозь танец-смерть:


— Еще не остыло, не вымерзло счастье,

И кровь не вскипела на остром ноже;

Еще! о, еще! не прощай, не прощайся!..

Но где-то — уже.

Уже.

Нет ротмистра в круговерти.

Рухнул, красивый.

* * *

Сам не понял Федор, зачем от стола бегом кинулся. А поспел первым. Еще ромки-плясуньи руками плескали, еще хохотал волчьим смехом седой Яшка, еще вздымался горой князь Голицын, "Давай!" — орал; еще били в бубны, рвали струны — а парень возле ротмистра на коленки пал.

Ведь видно же: не от хмеля человека влет сбило!.. почему пляшут? почему смеются? не понимают?!

Гнуло ротмистра; корежило. Пот по лбу градом — ледяной, крупными бусинами. Левый глаз подмигивает, правый заморозило, нижнее веко к верхнему створками раковины прижалось. Усы дыбом, губы плюются грязной пеной.

— Отойдите! — кричит Федор. — Воздуху дайте!

Рвет крючки на воротнике жандармском. Алое сукно изнутри живым мясом светится, будто рану взрезали.

Изломало тут ротмистра не по-человечьи. Силы Федору не занимать, да и у него не вышло скрутить припадочного. Вцепились две ручищи парню в горло. Не душат; держат.

Бьется внизу ротмистр рыбой-белугой.

— Ты кто?! — пена с губ в морду Федькину хлещет. — Кто ты?!

— Никто! — огрызается парень. — Эй, помогите!

Улыбнулись губы.

Уперся левый глаз Федьке за спину; мигает.

— Никто? Знай же, Никто, мой любезный, что будешь ты самый последний съеден, когда я разделаюсь с прочими; вот мой подарок! Вот! Вот!..

И обмяк ротмистр. Открылись оба глаза настежь: пуговицы, не пуговицы, но и не глаза. Пустышки. Был человек, нет человека, и сразу ясно — никогда не будет больше.