Инышка завозился в сенях, разболакиваясь [6] . Ноги взопрели до такой степени, что сапоги никак не хотели слазить. Потому и не слышал бабьего разговора. В голове у него мелькали разные шальные мысли. Он словно был рассечен напополам. С одной стороны — Ядвига, полька, враг и невыносимая тяга к ней, с другой — государева служба.
От того и медлил, ища повода задержаться в сенях. И если бы не Силантий, то еще б посидел под видом каким-либо.
Силантий появился бесшумно, словно осторожный кот. Посмотрел с прищуром на казака. Хмыкнул, увидев наполовину приспущенный сапог. Взялся квадратной ручищей под пятку и в один миг сдернул.
— Ступай в дом, казак. Да сопли подотри. Не время сейчас о человечьем думать. Вот отобьемся, тогда уже… — И, подмигнув, скрылся в натопленном сумраке хаты.
— А вот и Силантий! — Ядвига смерила вошедшего оценивающим взглядом. — Что-то собак не слыхать на дворе? Не любишь собак?
— Ну, не пну! — Силантий снова надвинул на глаза шапку и сел на лавку возле печи.
Это был явный просчет! О собаках-то никто и не подумал. Но ситуацию спасла быстрая Прасковья.
— Да был у нас кобель Понай. С неделю как волки задрали.
Инышка так и замер в дверях. Вопрос польки был подобен выстрелу из его самострела. Уж кому-кому, а ему сразу бросился в нос острый запах затхлости, какой бывает, когда помещение давно не топилось. Да и так при беглом осмотре дома сразу было видно, что не жилой он. Но, похоже, Ядвига этого не заметила. И про собак спросила скорее из того, чтобы поддержать беседу.
— Собак, пани, волки не жалуют. У нас так это за постоянно. Только весна настает, глядь, а половины псов как не было. Волк — зверь уж больно хитрый да злобный! — Полужников в который раз поймал себя на том, что когда волнуется, то начинает говорить без умолку.
— Да что всё о волках. Собачек новых принесем. Скоро вон Крушка ощенится у Тарановых, так и для нас будет что. — Прасковья бухнула на стол чугунок с кашей, — Вы чуть поешьте с дороги, чтобы в бане-то не замутило с голодухи. Но не сильно. Потом, когда вернетесь, уже и поосновательнее перекусите. Там все найдете. Полотенца новые у меня все. Стираные.
— И то верно. — Ядвига зачерпнула из чугунка деревянной ложкой. — Вкусно, Праскеша.
— Так это наша, ячменная. Я масла-то ведь не жалею. Не то, что некоторые.
— У некоторых его вовсе нету! — Силантий подал голос, громко хмыкнув носом.
— Да ты, Силушка, не набундюкивайся [7] . Я ведь так. Нежли запамятовала, думаешь, кто у нас кормилец?
— Детей-то нет у вас, Прасковья? — Ядвига прилежно работала ложкой, при этом не забывая о манерах.
— Мы же с братом живем, пани! Так вот Бог не дал. Моего мужа еще на той Смоленской порешили. До деток дожить не успели. Только поженились — и на тебе… У Силушки жинка от лихоманки сгорела.
— Ну, простите, люди добрые. Не хотела о больном. — Ядвига положила ложку. — Мне уже пока и хватит.
— А я вот квасом только обойдусь. — Инышка стирал липкий пот с ладоней о полы кафтана, но плохо это у него выходило. Липкость тут же появлялась опять.
— Так что, Иннокентий, будешь прислуживать мне при омовении? Ха-х, не спрашиваю, а прошу. — Радзивил посмотрел в сторону Прасковьи, но та, закусив угол платка, делано отвернулась, якобы скрыть обидные слезы.
— Так это я ж, пани, не умею. Какой с меня прок?
— Неужто я сама должна ведра на полок поднимать? — Встала и, еще раз окинув всех укоризненным взором, вышла на двор.
— Иди, Иныш, да пребудет с тобой сила русская! — Прасковья толкнула казака к выходу.
Инышка шел, не чуя под собой земли. В предбаннике опять долго возился с сапогами. Сопел, стягивая их. Дрожащими руками освобождался от одежды. Наконец, вошел, стыдливо прикрывая срамное место бугристыми кистями рук.
— А ну, подавай воды, казачина! Нечего руки крестить, где гордость казать надо.
Полужников поднял глаза и увидел ее. Обнаженную богиню, словно вылепленную из ослепительно-белого воска.
Она взяла его за запястья и подтянула к себе. Он оказался ровно между ее колен и вдруг ощутил жгучую гладкость внутренней части женских бедер. А потом был запах. Невероятный, чуть душноватый, но при этом обволакивающий, подавляющий своей бешеной природой.
— Ничего, Рославушка! Отбились. Глядишь, еще раз с Божьей помощью отобьемся! — Монах прижимал к груди всхлипывающую девушку. Черные, обожженные пороховым жаром руки гладили длинные волнистые волосы.
Они лежали за перегородкой, покрытые копотью и опаленные духом войны.
— Саввушка, вот война кончится, опять в монастырь подашься?
— Ты бы себя поберегла. Незачем тебе со мной под пули высовываться. Шла б к Авдотье. Я тут уже один управлюсь.
— Не управишься. Ты вона какой большой. В тебя и попасть-то легко из ружья. А я везде проскочу согнувшись. Где чего подать опять же. А ты такой костистый, и ребра у тебя словно каменные. Руки ж совсем золотые.
— Руки? — Монах поднял свои черные кисти перед глазами. — Да какие ж они золотые?
— Пушки ладишь как бабу любишь! — Рослава ревниво посмотрела на разорванное орудие.
— Эт у меня с детства тяга к оружию.
— Научишь из своего лука бить?
— Научу. — Он сильнее прижал девушку к груди и стал вдыхать запах ее волос.
— Гарью, поди, пахнет?
— Не, я гари не чую. Тобой пахнет.
— Савва, а поцелуй меня разочек. Я умею. Ну, девки сказывали как надо.
— Эх, ты чудо мое расчудесное! Тебе годков-то сколь?
— Мне-та? Да уж в моем возрасте бабы рожают.
— Куда тебе… — А сам еще сильнее прижал к груди русую голову.
— Вот, если тебя убьют, то я сильно плакать буду. В монастырь вернешься, и я туда же пойду.
— Мне назад пути уж нету, Рослава. А тебе жить еще да деток рожать.
— Чего это нету? Я знаю, что есть. Возвращалися некоторые.
— Давай не будем спорить. Лучше полежим спокойно, отдохнем. Сейчас татары снова пойдут. Им страх как нужно одолеть нас.
— Давай лежать. Мне хорошо эдак. Когда еще нанежусь с тобой?
— Эх ты, баба непутевая! Что у вас за натура такая? Тут кровь рекой, огонь, а вы о своем, бабьем, думать не забываете!
— Потому и вы есть, мужики, потому что мы думаем да рожаем. Хоть в подолы да рожаем. — Она неожиданно привстала и впилась долгим поцелуем ему в губы.