– Вот что, Лосев, твой доклад перенесем на завтрашнее заседание… Сейчас беги к себе, поднимай на ноги курьеров, телефонистку, зажигай в своем дворце огни, жарь, наяривай, звони. Понимаешь, боевой приказ, мобилизация!
– Я тут при чем?
– Завтра, к трем часам дня, пришлешь в уком за инструкциями пятерых своих лучших коммунистов и человека три беспартийных, но таких, чтобы… сам понимаешь.
– Позвольте, дорогой Иван Павлович, – Лосев нырнул в портфель и зарылся в бумаги, – согласно циркулярного распоряжения наркомпрода от седьмого сего января…
– За неявку их ответишь ты.
– Посмотрим.
– Ну, живой ногой!
– Я сейчас же дам телеграмму в Москву и в губпродком… Вы срываете мою работу…
Капустин наклонился и сверкнул ему в ухо яростным ругательством. Лосев сгреб бумаги, шапку и убежал, бормоча: «Не понимаю, черт знает что такое, генеральские замашки».
В углу, на широком диване, курили и о чем-то крупно разговаривали Гребенщиков, Мартынов и военный комиссар Чуркин – в недалеком прошлом дамский портной. Капустин подошел к ним и показал телеграмму:
– Вот, ребята, наша очередная задача, давайте обсудим.
Поговорили, и, не дожидаясь конца заседания, Чуркин уехал к начальнику гарнизона Глубоковскому составлять текст приказа, так как сам с этим делом был мало знаком, а Гребенщиков убежал разыскивать метранпажа Елизара Лукича: приказ решено было отпечатать этой же ночью.Утром, зля собак своим унылым видом, двое растяпистых солдат нестроевой роты раззаборивали приказ о мобилизации. За солдатами гужом впритруску бежали козы и, пачкая морды в типографской краске, слизывали приказ с еще не остывшим клейстером. На углах собирались жители, новой тревогой, как льдом, затягивало город.
В нетопленном укомовском зале Чуркин напутствовал коммунистов, отправляющихся на места для проведения мобилизации. Шинели, полушубки, драповые пальтишки. Глаза ждущие, покорные, как сучки в бревенчатых стенах укома. Крюшники, железнодорожники, ткачи, чуть ли не поголовно и сами мужики, только вчера переобувшие лапти на сапоги, – знали: степной народ своеволен, туго придется… И оттого ли, что ехать все-таки надо, или от унылого голоса Чуркина, читающего, ровно над покойником, – голос у него был жидкий, как светлая вода, – всем муторно стало… Загородивший собой весь пролет окна богатырь Алексей Галкин густо зевнул.
– Кончай, что ли, военком, али тут тебя до ночи слушать будем?
– Правильно, кончай… Пора… Ясно все.
В текущих делах пожаловались:
– Одёжи теплой нет, в чем ехать?
– Нынче в городе тридцать градусов, а там, в степи, он, батюшка, как завернет, завернет…
– Семьи-то как же останутся?.. Ты, товарищ Гребенщиков, приглядывай тут, чтобы, значит, и паек нашим бабам, и все такое…
А двое продработников совали ему заявления.
– Мы не на эту работу сюда командированы… Вы поймите, товарищ председатель…
– У меня удостоверение от врача, будьте добры, войдите в положение… Нельзя ли как-нибудь…
Серый после бессонной ночи, Павел постучал по столу согнутым костлявым пальцем и негромко сказал:
– Товарищи, вот вам мандаты, литература и бомбы… На места!…Степи, степи и черные леса. Петли и переплеты унавоженных дорог. По задумчивым расейским просторам нога за ногу и след в след брели голодные дни. Вьюга пела в степи древнюю песнь, зализывала вьюга прогонистый волчий след.
Снега́, снега́…
В снегах дымились теплые гнезда деревень.
Избы, свернувшись в сугробах, дышали хлебным и овчинным дыхом. Глухо вопрошали избы:
– Пошто приехали?
– Товарищи крестьяне, Советская власть с надеждой глядит на вас и призывает вас…
Солома, лыко, плетневая хлябь…
– Вот што… та-ак…
– Товарищи…
Мужичий кряк утробен, едуча мужичья слеза, земля под нею горит.
– Выходит, красны с белыми дерутся, а серого по шее бьют?
Разговор у деревенского старика гуще чернозема весеннего; скажет этак-то да погодя еще:
– Мужичья плешь вроде наковальни, всяку чертоплясину через нее гнут… Что тут будешь делать?.. Ладно, видно. Затирай, старуха, подорожники, а ты, сынок, отгуливай останны деньки. Послужи, отведи свой черед… Не мы первы, не мы и последни… – Подумает, подумает да еще: – Товарищи, скоро ли замиренье выйдет? Какой год маемся, шутка ли?– Весной, старик, ожидаем.
– Дай ты, господи, самый к севу.
Молодая деревня догуливала останные деньки, переплывала пьяные моря, гармонь разводила на весь мах…
Угоняют нас в четверег,
Прощай, лес, прощай, дуброва.
На крутой советский берег,
Прощай, девка черноброва…
По деревне из конца в конец, подобен вьюге, мел и кружил визг, свист, надсадный рев.
– Гуляй, парень, рвись надвое!
– Качай воду, ломай лес!
– В креста, бога, мать! [2]
– Га-га-га…
– Поддай пару, голыши, буржуи, не дыши!..
Плясали, плакали, сморкались…
На мельнице на ветрянке,
Прощай, лес, прощай, дуброва,
Окна бьем, летят стеклянки,
Прощай, девка черноброва…
Старая деревня за околицу провожала надёжу свою, выла истошно, надсадно, на тысячу голосов:
– Батюшки… Ванюшка… Светик ты мой… Оо… О-ох…
В пушистых снегах вились дороги. По сотням дорог мерзло визжали полозья, закуржавелые лошадиные головы мотались в дугах.
К городу,
в город, обтянутый серыми дощатыми
заборами.
На приемочном, как всегда, трепет и страсть, разухабистая удаль и жалостливая растерянность, сопливые поцелуи, пьянка и песня: русский человек пьет-поет и с горя, и с радости…
– Годен, следующий!
– Годен, давай проходи!
– Годен…
Крутую гору го́ря размывали пьяные слезы, песня и гармонь…
Мобилизация, казалось, удалась. Правда, в двух самых крепких волостях и вышла заминка, зато татары, чуваши и мордва прислали призывников раза в два больше: раз зовут, значит, иди и ты, Мишка, и ты, Гришка, и вы, Сабир с Шарипом. Когда родились, черт вас упомнит, совет-бачка кашей масленой кормить будет, штаны даром даст… В казарме с первого дня их прозвали «идолами».
Была в городе —
БАНЯ ПАРИЖ,
ОБЩИЕ И СЕМЕЙНЫЕ НОМЕРА
Стала —
КРАСНАЯ КАЗАРМА
ПАРИЖСКАЯ КОММУНА