Метранпаж Елизар Лукич Курочкин провел их в машинное отделение. Помещение грелось одной чугунной печкой, около которой целыми днями топтались наборщики, пекли картошку, поносили порядки и кашляли, задыхаясь от дыма. Печатники за посуленный Лосевым дополнительный паек работали одетые. Расхлябанная плоская машина дребезжала, ровно телега по мостовой, и судорожно выбрасывала большие – с простыни – отпечатанные листы. Гребенщиков выхватил один лист и захохотал. Ефим, обиженный решительностью и грубостью их недавнего разговора, заглянул ему через плечо. По сыроватому листу – вершковыми буквами:
ВОЗЗВАНИЕ
К трудящемуся населению Клюквинского уезда
Я, солдат первой в мире социалистической революции, призываю всех честных граждан-крестьян чуткой душой откликнуться на мой пламенный призыв:
Хлеба!
Москва!
Красные волны революции!!
Хлеба!
Фронт и тыл!
Мировая коммуна!
Борьба за лучшие идеалы человечества!
Цветы сердца!
Хлеба!
Хлеба!
Хлеба!
Упродкомиссар Валентин Лосев– Видал?
– Н-да, со стороны стиля – безвкусица.
Павел, высмеявшись, свернул листок и сунул за пазуху.
Номер газеты набирался вторую неделю. По реалам были разбросаны оригиналы статей и тощие гранки корректуры. Наборщики, сетуя на невзгоды жизни, дружно саботировали. Вождь идейных клюквинских меньшевиков, метранпаж Елизар Лукич Курочкин, сунув рукав в рукав и поблескивая лысой, похожей на жестяный чайник головой, расхаживал по типографии и маятонным голосом говорил, что нельзя верстать полосу, когда нет набора, не хватает типографского материала, нечем промывать шрифтов. За тридцать лет своей работы он, Курочкин, не помнил, чтобы наиболее сознательная часть пролетариата была в более плачевном материальном положении; обещаемые Советской властью блага и свободы остаются на бумаге; растоптаны лучшие заветы вождей демократии; идея большевизации и социализации страны утопична и т. д. Павел не раз схлестывался с ним спорить, но царящий в помещении холод гасил революционный пыл типографов, а голод крутил кишки.
Сегодня Гребенщиков решил действовать. Написал коротенькую, но убедительную записку завздраву эмалированному доктору Гинзбургу, и через час Ефим притащил для промывки шрифтов полведра бензина. Сам Павел съездил в продком, к «солдату первой в мире социалистической революции» Лосеву, потом повидался с Капустиным; по пути прихватил из дому железную печку.
Типографы уже мыли руки и собирались шабашить.
Павел задержал их ненадолго и обратился с коротким словом:
– Товарищи! Мне не хотелось бы с вами ссориться… Давайте попробуем говорить по-хорошему… Работать нам так или иначе, а придется вместе и долго, больно долго, значит…
– Молокосос! – ринулся было Елизар Лукич, но его удержали.
При глубоком и несочувственном молчании Павел продолжал:
– Нынче пришлю столяра, ухетует вам двери и окна… Вот еще одна печь. Ставьте ее руками, а не как-нибудь, для себя же, гляди. – Он легонько толкнул колено дымившей печки, и железная труба с грохотом рассыпалась. – Разве это дело? Для себя и то лень поставить как следует…
Кто-то бездумно рассмеялся.
– Пока достал вам немного денег, вот… – он вывалил на стол свое двухмесячное, вчера полученное жалованье, – разделите понемногу…
– Нам не нужны подачки.
– Это часть вашего заработка, а после как-нибудь раздобудем и еще… Но, товарищи, завтра газета должна выйти во что бы то ни стало! Текущий момент…
– Слыхали, надоело…
– Что надоело?
– Пустозвонство ваше.
Целую минуту все молчали… Потом страдавший одышкой верстальщик Потапов глухо выговорил:
– Мы, товарищ редактор, не супротивники… Жена, черт с ней… И сам не в счет… А вот ребятишки малые, они ваших декретов не читают, жрать просят… Да ежели бы паек мало-мальски… Нам, товарищ, работа не в диковину, работы мы не боимся…
Кто-то поддакнул, кто-то принялся ругать кооперацию, а заодно и комиссара Лосева, переплетчик Фокин подал мысль собраться вечером – вымыть окна и полы, поставить печку, протопить помещение и с утра приняться за работу. Настроение подавленности было рассеяно. За предложение Фокина голосовали единогласно, воздержался один Курочкин. Расходились шумно.
У ворот Павел догнал метранпажа.
– Ты вот что, Елизар Лукич, если будешь затирать бузу, не посмотрю ни на твой революционный стаж, ни на то, что ты коренной пролетарий, в чека отправлю. Поверь слову, перед всеми говорю.
– Верю. Вас, подлецов, на доброе дело нет, а этого только и жди… Чекушкой меня, брат, не запугаешь; сидел шесть лет при царе, посижу и при власти узурпаторов. История вам этого не простит! – И, подняв вытертый лисий воротник, проваливаясь в сугробы, старик ударился через улицу.
Ефим сообразил, что наступил самый подходящий момент, и, оставшись с Гребенщиковым наедине, после нескольких незначительных вопросов сказал:
– За организацию народного театра взяться я и возьмусь, но надеюсь, что все наши учреждения, и в частности вы, как человек, пользующийся колоссальным авторитетом, пойдете навстречу?
– Ты о чем?
– Вообще… Мало ли предстоит хлопот?.. Нужно будет приспособить сцену, заготовить костюмы, подобрать труппу… Я еще не знаю, но, возможно, придется как-нибудь временно, что ли, просить об освобождении из концентрационного лагеря одной артистки, Шерстневой… Она совершенно незаменима на амплуа инженю… Она, в сущности, и попала-то туда, кажется, по недоразумению.
– Ты, Гречихин, напиши свои соображения и завтра покажешь мне… Всю эту историю с народным театром надо двигать быстрее. Кроме того, завтра с утра приходи корректировать газету.
– Но я…
– Поймешь, не юродивый… Дело нехитрое, тот же Курочкин покажет… Ну, прощай.
В свою комнату Ефим ворвался вихрем:
– Ура! Поздравь! Я – помощник редактора и директор народного театра! – Закружил, зацеловал, подбросил Гильду под потолок. – Работать, работать и работать, черт побери!.. Ну и собака же твой хваленый Гребенщиков, – отпыхнулся он и рассказал события дня.
– Бросишь лентяйничать? – Глаза Гильды блеснули радостно.
– Довольно, довольно лодырничать!
– Правда? Ты обещаешь?
– Клянусь костями всех моих славных предков.
Гильда спела новому директору песенку Гейне, усадила его за политэкономию и, попудрив нос, убежала в гарнизонный клуб «Знамя коммунизма», где вела два кружка.
Клуб ютился в мрачном подвале бывшего трактира Ермолаича. Лестница провоняла кислыми тошнотными запахами. В бильярдной помещалась читальня с дюжиной тощих брошюр и дешевый буфет: ржаные пряники, окаменевшие крендели и чай с сахарином в тяжелых глиняных кружках, прикованных к стойке проволокой. Свой оркестр целыми вечерами запузыривал марши, мазурки, «Интернационал». Зрительный зал был густо перекрыт плакатами, бумажными флажками и мудрыми изречениями. Сцену освещала керосиновая лампа, углы зала были завалены глыбами промозглого махорочного сумрака.