При виде двух обнаженных тел, словно распятых меж двух колес, Бланка лишилась чувств.
Жанна судорожно уцепилась за край повозки и, обливаясь слезами, кричала толпе:
– Скажите моему супругу, скажите его высочеству Филиппу, что я невиновна.
До этой минуты она держалась стойко, но теперь нервы сдали, и толпа забавлялась ее отчаянием.
Одна лишь Маргарита Бургундская имела мужество взглянуть на эшафот, и сопровождающие ее лица в смятении спрашивали себя, уж не испытывает ли королева Наваррская жестокого, страшного наслаждения, видя, что выставлено напоказ это обнаженное, розовеющее в лучах солнца тело – тело того, кто за обладание ею сейчас расплатится жизнью.
Когда палачи уже взмахнули палицами, готовые обрушить их на свои жертвы, переломать им кости, Маргарита громко крикнула: «Филипп!» – и не было скорби в этом крике.
Палицы опустились; послышался глухой треск, и небеса навсегда померкли для братьев д'Онэ. Палачи железными крючьями содрали кожу с двух уже бесчувственных тел; весь помост был залит кровью.
Истерическое возбуждение толпы достигло высшего предела, когда палачи длинными ножами, наподобие тех, которыми орудуют мясники, оскопили двух юных прелюбодеев и оба одновременно подбросили в воздух рассчитанно ловким, жонглерским движением то, что ввергло братьев д'Онэ в смертный грех.
Люди толкались, лезли вперед, чтобы не пропустить редкого зрелища. Женщины кричали мужьям:
– Что, теперь закаешься, старый греховодник!
– И тебя то же самое ждет!
– Давно бы пора тебя так!
Тела сняли с колес, и в солнечных лучах блеснул топор, отсекший повинные головы. Потом то, что осталось от Готье и Филиппа д'Онэ, от двух красавцев конюших, которые еще позавчера беспечно гарцевали по Клермонской дороге, – бесформенное, кровавое месиво – было вздернуто на виселицы, и вокруг с карканьем уже закружилось воронье, слетавшееся с соседних колоколен.
Тогда медленно тронулись три черные повозки; стражи начали быстро очищать площадь от толпы, горожане вернулись к будничным делам, кто в свою лавчонку, кто в свою кузню, кто в мясной ряд, кто в огород, со странным спокойствием людей, для которых смерть ближнего лишь обыденное зрелище.
Ибо в те времена, когда большинство детей умирало в младенчестве, а половина женщин – родами, когда эпидемии уничтожали поголовно все взрослое население, когда редкая рана заживала и когда не зарубцовывался окончательно почти ни один шрам, когда церковь поучала свою паству непрестанно думать о смерти, когда на надгробных памятниках изображались трупы, пожираемые червями, когда каждый, как на добычу червей, смотрел на свою бренную плоть, мысль о смерти была самой привычной, будничной, естественной; зрелище человека, испускающего дух, не было тогда, как для нас, трагическим напоминанием об общем уделе всего живого.
Меж тем как на Нормандской дороге женщина с наголо обритой головой не переставала кричать: «Скажите его высочеству Филиппу, что я невиновна! Скажите ему, что я никогда его не обманывала!..» – палачи на глазах кучки не желавших расходиться зевак делили ризы своих жертв. По тогдашнему обычаю, заплечных дел мастера имели право оставлять себе все, что обнаруживали у казненных «за поясом». Таким образом, великолепные кошели, подарок королевы английской, попали в руки палачей. Каждый взял себе по кошелю – такой неслыханной удачи не случалось у них за всю их палаческую жизнь.
Увлеченные дележкой, палачи и не заметили, как к ним подошла молоденькая чернокудрая красавица, судя по одежде не горожанка, а знатная девушка, и вполголоса, не торопясь, попросила отдать ей язык одного из казненных. Красавица эта была Беатриса д'Ирсон.
– Говорят, язык висельника хорошо помогает от желудочных колик, – пояснила она. – Мне все равно, чей язык, дайте любой на выбор.
Палачи подозрительно взглянули на незнакомку, соображая, не колдовство ли здесь какое. Ибо каждому известно, что с помощью языка повешенного, особенно повешенного в пятницу, можно легко вызвать дьявола. А как вот насчет языка обезглавленного, пригоден ли и он для этой цели?
Но так как на ладони Беатрисы блеснула славненькая золотая монетка, палачи согласились и украдкой от посторонних взглядов вручили ей просимое.
Пока кровь братьев д'Онэ сохла на площади Мартрэ, пока собаки друг за дружкой пробирались к помосту и с глухим рычанием внюхивались в желтый песок, обитатели замка Мобюиссон медленно пробуждались от недавнего кошмара.
До самого вечера королевские сыновья сидели в своих покоях, не показываясь на люди. Да и к ним никто не заглядывал, за исключением нескольких придворных, приставленных к их особе; люди старались обходить стороной двери, ведущие в апартаменты, где прятались эти три человека, в душе которых гнев, унижение и боль оставили свой неизгладимый след.
Графиня Маго, сопровождаемая своей немногочисленной свитой, укатила обратно в Париж. Вне себя от ненависти и горя, она попыталась было силой проникнуть к королю; однако Ногарэ объявил ей, что король занят и не желает, чтобы его беспокоили. «Это он, он, пес, преграждает мне путь и не допускает меня к своему хозяину!» Все укрепляло графиню Маго в убеждении, что не кто иной, как мессир Ногарэ, хранитель печати, был единственным виновником несчастья ее дочерей и постигшей ее самое королевской немилости. Да и как тому было не поверить: ведь Ногарэ не остановится перед любыми кознями!
– Бог милосерд, мессир Ногарэ, бог милосерд, – полным угрозы голосом сказала она на прощанье и вышла из комнаты.
Иные страсти, иные заботы занимали сейчас Мобюиссонский замок. Приближенные и друзья томившихся в заточении принцесс спешили сплести невидимую сеть интриг, пустить в ход все свое влияние, лишь бы отречься от вчерашней дружбы, которой они так кичились прежде. Задвигались, засновали челноки страха, честолюбия и притязаний, спеша затянуть, скрыть под новым узором грубо разорванную ткань.
Осторожный от природы, Робер Артуа имел достаточно смекалки, чтобы не выказывать публично своего торжества: он терпеливо выжидал, когда взращенное им древо принесет плоды. Однако уже сейчас то почтение, какое оказывалось обычно Бургундскому клану, обратилось на него самого.
К вечерней трапезе Филипп, кроме двух своих братьев, дочери Изабеллы, Мариньи, Ногарэ, Бувилля, пригласил и Робера Артуа, из чего тот вполне справедливо заключил, что входит к королю в милость.
Скромный ужин, почти поминальная трапеза. Рядом с опочивальней короля, в длинной и узкой зале, где был накрыт стол, царила тягостная тишина. Даже его высочество Валуа молчал против своего обыкновения, даже Ломбардец, борзая короля, и та, почуяв что-то неладное, не улеглась, как обычно, у ног своего господина, а отошла к камину и вытянулась перед огнем.
В то самое время, как слуги в ожидании жаркого меняли ломти хлеба, в залу вошла леди Мортимер с малюткой принцем Эдуардом на руках – она принесла его попрощаться на ночь с королевой Изабеллой.