Я добралась до некой границы и временно остановилась, перед тем как шагнуть за нее и узнать новую жизнь. Все эти книги на полках вокруг меня звали в дальний путь. Австриец, верно, и жил-то здесь между двумя перелетами; квартирка служила для него перевалочным пунктом, и ему некогда было задумываться над тем, что происходит в квартале… Да и мне самой она могла бы стать надежным приютом, не услышь я на рассвете цокот копыт. Во дворе на ступеньках заброшенного павильончика валялся бюст из обожженной глины – женский бюст – и еще большой камень, который начали обтесывать. Наверняка там когда-то жил скульптор. Посреди двора росло дерево. Весной, не вставая с кровати, можно было видеть через широкое окно его колыхавшуюся листву.
Каждый день я с надеждой ждала обеденного часа, чтобы отправиться пешком на площадь Аллере. Это было единственное время, когда я испытывала благостное чувство покоя, если не считать вечеров в кинотеатре на улице Вожирар. Тут, в кафе, все повторялось с точностью часового механизма. Щелканье электрического бильярда, человек в белом халате, идущий через площадь к своей клинике ровно в два тридцать. Пес у входа на тротуаре. Притормозивший грузовик и двое мужчин у стойки, один из которых улыбнется мне на выходе. Это свидетельствовало о том, что и я заняла свое прочное место в этом кафе, в этот час, среди других людей.
И каждый раз один из мужчин с грузовика заводил «Whiter Shade of Pale». Казалось, он выбрал эту песню специально для меня. Вначале я даже и не прислушивалась к ней. Так, ничего особенного, звуковой фон, вроде пощелкивания электрического бильярда, одна из тех мелодий, что баюкают вас и делают одиночество почти приятным. Слушая ее, я вспоминала те утра, когда мне приходилось вставать на рассвете и идти по Ледбрук-Гроув на работу в «Баркерз». Работать в «Баркерзе» было трудно, но ранние вставания как-то отделялись в моей памяти от остального дня. Они были отсрочкой, обещанием – даже зимой, когда стояла темень. А в первые дни весны деревья одевались белыми и розовыми цветами. Я давно забыла и «Баркерз», и вечера после работы. Теперь я помнила только эти утра, когда шла пешком по Ледбрук-Гроув, в темноте или под солнцем, но всегда с надеждой, что сегодня случится что-то новое.
Потом эта музыка стала напоминать мне еще и тот послеобеденный час, когда мы, Рене и я, гуляли с собакой. За несколько дней до отъезда Рене. В одну из суббот, в рыночный день на Портобелло. Я тогда взяла отпуск в «Баркерзе». Я была свободна, но это ничего не меняло. Рене все равно уезжал. Как я боялась долгих пустых дней, которые мне предстояло прожить без Рене! И вот та суббота, солнечная, погожая. В самом начале Портобелло-роуд, напротив бывшей школы, посреди улицы торчал какой-то верзила с «Роллефлексом». Бродячий фотограф. Прохожих на улице было еще не много, и он сразу ухватился за нас. Сфотографировал вместе с собакой. Потом дал мне бумажку с записанным номером, сказав, что я должна прийти с ней на следующей неделе в ателье, где он работает, если хочу получить снимок.
Потом мы вошли в бывшую школу, где теперь торговали букинисты. Рене выбрал несколько книг, и мы пошли дальше в шумной субботней толпе.
На следующей неделе Рене уже не было. В пятницу к концу дня я решила сходить за фотографией. Ателье находилось далеко, на Хаммерсмит. Я села в метро. Бумажку с номером я положила в конверт, чтобы не потерять. Это ведь будет единственный снимок Рене со мной, вместе. Бывают люди, которые демонстрируют вам свои наклеенные в альбомах фотографии, где запечатлен каждый миг их жизни. Им повезло, – наверное, у них всегда был под рукой аппарат, верный свидетель и спутник. Мы же никогда не думали об этом, ни Рене, ни я. Нам было достаточно просто жить, день за днем.
От станции метро до ателье пришлось еще пройти порядочный кусок по Кинг-стрит. Я боялась, что ателье закрыто. Но нет, множество клиентов толпилось у стойки, за которой сидели двое черноволосых мужчин; они выдавали снимки или брали для проявки пленку. Наконец подошла моя очередь. Я протянула бумажку одному из мужчин. Он рассеянно взглянул на нее и, держа в руке, продолжал обслуживать других посетителей. Я спросила, когда же он выдаст мой снимок. Он сухо ответил:
– Я этими фотографиями не занимаюсь. Вам придется подождать.
Я стояла и ждала; люди входили в ателье, протягивали свои талончики через прилавок, и им выдавали фотографии. А брюнет уже и не держал в руке мою бумажку. Я, конечно, могла бы сесть в глубине ателье и подождать до закрытия. Но лучше было торчать у стойки, иначе он и вовсе забудет обо мне в этой толпе входивших и выходивших клиентов. Я снова попыталась привлечь к себе внимание брюнета, окликнула его, но он притворялся, будто не слышит, и избегал моего взгляда. Я подумала: куда же он сунул мой талон? И я старалась держаться как можно ближе к стойке и не спускать с него глаз. Это был брюнет лет тридцати, с презрительным выражением лица. С какой ледяной вежливостью он сказал мне: «Я этими фотографиями не занимаюсь». Я воспользовалась моментом, когда у прилавка никого не осталось, и снова попросила его выдать мне снимок. Небрежным жестом он вынул из кармана мой талончик. Не напомни я ему о себе, он бы, наверное, так и оставил его у себя в кармане, а позже разорвал бы и выбросил. Он мельком взглянул на номер, повернулся и начал рыться в ящичке, туго набитом конвертами с фотографиями. Он перебирал их уверенно-небрежными движениями, и я видела, что он уже подходит к концу. Он делал это слишком быстро. Мне казалось, он даже не смотрит на номера, записанные на конвертах. Затем он повернулся ко мне:
– На этом номере ничего нет.
И с холодной улыбкой протянул мне талон. Я спросила, уверен ли он, что нет, может, взглянуть еще раз?
– Нет-нет. На этом номере нет ничего.
Но я-то была убеждена, что фотография лежит там, в одном из конвертов. И я набралась храбрости спросить:
– А я не могла бы взглянуть сама?
– Я вам повторяю: на этом номере ничего нет.
Голос звучал совсем уж сухо, а взгляд был такой ледяной, как будто этот тип считал меня полным ничтожеством. Я, без сомнения, была недостойна даже смотреть ему в глаза. И я поняла, что мне не на что надеяться.
На улице я еще раз взглянула на талон. Номер 0032. В обычное время я не придала бы никакого значения случившемуся. И мне было бы наплевать на голос этого типа, звучавший у меня в ушах как смертный приговор. Если бы Рене был со мной, мы бы наверняка получили снимок. Этот тип сразу же сменил бы тон. И мне вдруг захотелось вернуться назад и сказать ему: «Мой друг набьет вам морду, если не отдадите снимок!», но этот приступ гнева показался мне нелепым и тут же утих. Рене здесь больше нет. И вряд ли я когда-нибудь снова увижу его. Все те минуты, что мы провели вместе, канули в небытие. И вот теперь кто-то решил уничтожить последний след нашего общего существования – Рене, меня, собаки, – единственное изображение, запечатлевшее нас всех вместе.
Я продолжала идти по Кинг-стрит. Я уже ни в чем не была уверена, тротуар уплывал у меня из-под ног, как палуба корабля во время качки. Да, именно так: этот брюнетик с металлическим голосом и презрительным взглядом взял и выбросил нас за борт, всех троих – Рене, меня и собаку. Несколько ночей подряд мне снилась эта картина; от испуга я просыпалась и долго не могла отдышаться и осознать, что вовсе не утонула. И снова мне вспомнился тот человек за стойкой. Почему бы, собственно, не вернуться в ателье и не объяснить ему спокойно, что мне необходим этот снимок, что я готова заплатить за него тройную цену? Да я была готова на все, что угодно, лишь бы заполучить эту фотографию. Но в конце концов я поняла, что это бесполезно. И надеяться не на что. Мое первое впечатление, наверное, не обмануло меня: этот тип не любил женщин. Я сразу угадала это по его взгляду, по металлическому звуку голоса, по брезгливой складке губ. Рене рассказывал мне о таких мужчинах – женщины для них не существуют. Они не любят заниматься любовью с женщинами. Но не осмеливаются делать это и с мужчинами. Почему? Рене объяснял мне, что они так и остаются девственниками. И что именно из-за них разгораются войны. По словам Рене, таким был Гитлер. И Робеспьер. Рене хотелось написать о них книгу. Он собирал документы и фотографии на эту тему. На снимках фигурировали суровые мужчины, которых Рене называл «монахами-воинами». Белокурые юноши с обнаженными гладкими торсами маршировали сомкнутыми рядами; были и другие – жирные, с безволосыми лицами и бритыми головами. На одной фотографии такие типы били витрины магазинов и заставляли людей собирать осколки и чистить тротуар. Их предводитель, с дряблым и одновременно жестким лицом, носил кожаные тирольские штаны – короткие, до колен, хотя был уже в возрасте и довольно пузат. Он злорадно улыбался, глядя, как несчастные люди ползают на коленях, отмывая тротуар. Рене объяснял мне, что этот толстяк – девственник. Он доживет до глубокой старости и умрет среди запахов кожаных сапог и остывшего пепла, так и не узнав любви.