Глядя на зарисовки, он украдкой следил за Кэтрин. Она довольно бесцеремонно выпроваживала американскую даму. Конечно, ее жертва и сама должна понимать, как глупо выглядят ее восторги и придыхания в глазах внучки поэта. Кэтрин никогда не щадила чувств других людей, думал он, и, поскольку атмосфера явно становилась натянутой, он прервал этот перечень аукциониста, который Кэтрин продолжала выпаливать равнодушной скороговоркой, и взял миссис Вермонт-Бэнкс, к которой испытывал сочувствие как к товарищу по несчастью, под свою опеку.
Но уже через несколько минут американская гостья закончила инспекцию, почтительно кивнув на прощание великому поэту и его домашним туфлям, и Родни повел ее вниз. Кэтрин осталась в маленькой комнате одна. Церемония поклонения предку сегодня подействовала на нее особенно угнетающе. Более того, в комнате почти не осталось свободного места. Только в это утро один австралийский коллекционер прислал, со всеми возможными предосторожностями, лист гранок, позволяющий проследить, как изменялось отношение поэта к одной очень знаменитой фразе, а следовательно, заслуживающий того, чтобы поместить его в рамочку под стекло и выставить на всеобщее обозрение. Но где найти место? Может, повесить его на лестнице или потеснить ради него другую какую реликвию? Не в силах решить этот вопрос, Кэтрин глянула на дедушкин портрет, словно спрашивая у него совета. Художник, автор портрета, давно уже пребывал в забвении, и обычно, показывая картину посетителям, Кэтрин не видела в ней ничего, кроме нежного облака розовато-коричневатых мазков, окруженных круглым венком из позолоченных листьев лавра. Молодой человек, дед Кэтрин, смотрел куда-то поверх ее головы. Чувственные губы были чуть-чуть приоткрыты, что придавало лицу такое выражение, будто он увидел что-то чудесное или прекрасное, тающее или зарождающееся где-то вдали. Странным образом это выражение повторилось и на лице Кэтрин, когда она подняла на него глаза. Они были ровесники или примерно одного возраста. Интересно, на что он так смотрит: может, и для него бились о берег волны и скакали под пологом леса всадники на быстрых конях? Впервые в жизни она подумала о нем как о мужчине, молодом, несчастном, своенравном, у которого были свои желания и свои недостатки, впервые в жизни она поняла его сама, а не по воспоминаниям матери. Он вполне мог быть ей братом. Как будто есть некое сродство — тайные узы крови, позволяющие живым представить, что хотят сказать глаза умерших, или даже предположить, что они вместе с нами смотрят на сегодняшние наши радости и горести. Он бы понял, подумала она вдруг — и вместо того чтобы положить на его могилку очередной увядший букетик, принесла ему свои печали и заботы, а это, вероятно, куда более ценный дар (если мертвые способны оценивать дары), чем цветы, благовония и немое поклонение. Сомнения, неуверенность, смятение, сквозившие в ее взгляде, когда она подняла глаза, наверняка были ему куда ближе и понятнее, чем привычное почитание, и едва ли он счел бы для себя обременительным, если бы она к тому же поделилась с ним своими страданиями и успехами. Никогда еще не чувствовала она такой гордости и любви, как в момент, когда поняла, что мертвым не нужно ни цветов, ни сожалений, а нужно место в жизни, которую они ей подарили и которую прожили вместе с ней.
Когда минуту спустя вернулся Родни, она все еще сидела перед дедовским портретом. Указав ему на соседний стул, попросила:
— Посиди со мной, Уильям. Как я рада, что ты здесь. Мне кажется, я очень резкая сегодня.
— Тебе никогда не удавалось скрывать свои чувства, — сухо ответил он.
— О, не смейся надо мной — у меня был ужасный день.
И она рассказала ему, как относила цветы миссис Маккормик и как поразил ее Южный Кенсингтон, показавшийся ей заповедником для офицерских вдов. Она рассказала ему, как перед ней распахнулась дверь и какие за ней открылись унылые ряды бюстов, пальм и зонтиков. Она говорила об этом легко и беззаботно, и этот беззаботный тон на него подействовал, так что он немного успокоился и даже повеселел. Теперь было бы естественно попросить у нее помощи или совета или рассказать без утайки, что у него на душе. Письмо от Кассандры лежало в его кармане тяжким грузом. Но было и другое письмо, к Кассандре, лежавшее на столе в соседней комнате. Дух Кассандры витал в комнате. Однако пока Кэтрин сама не заведет разговор на эту тему, он об этом не смеет даже обмолвиться — должен делать вид, будто ничего не произошло, как джентльмен, он должен сохранять лицо — и в данном случае, насколько он мог судить, это было лицо верного влюбленного. Время от времени он лишь тяжко вздыхал. Уильям заговорил, хотя слишком торопливо, о том, что, вероятно, летом можно будет послушать некоторые оперы Моцарта. Ему прислали программку, сказал он, с готовностью достал портмоне, набитое бумажками, и принялся искать среди них нужную. Потянул за край пухлого конверта, как будто программка оперного театра могла к нему каким-то образом прикрепиться.
— Письмо от Кассандры? — произнесла Кэтрин невиннейшим тоном, заглядывая ему через плечо. — Я только что написала ей и попросила приехать, но вот забыла отправить.
Он молча передал ей конверт. Она взяла конверт, достала листы и стала читать.
Родни ждал, ему казалось, она читает целую вечность.
— Да, — заметила она наконец, — довольно милое письмо.
Он отвернулся, видимо, чтобы скрыть смущение. Глядя на него, она чуть не расхохоталась. Но снова продолжила чтение.
— Я не вижу ничего плохого, — выпалил Родни, — в том, чтобы помочь ей — с греческим, например, если она действительно интересуется такими вещами.
— В самом деле, почему бы ей не интересоваться, — сказала Кэтрин, снова заглянув в письмо. — И правда — а, вот оно — «греческий алфавит абсолютно очарователен». Ясно, интересуется.
— Ну ладно, может, греческий слишком сложно. Я больше думал об английском. Ее критический разбор моей пьесы, конечно, чересчур великодушный и незрелый — ей ведь не больше двадцати двух, я полагаю? — в нем есть все, что нужно: настоящее чувство поэзии, понимание ее сути; разумеется, формулировать она еще не умеет, но чутье есть, а это основа основ. Не будет большой беды, если я дам ей почитать книги?
— Нет, конечно.
— Но если в результате всего этого… хм-м… завяжется переписка? Не подумай, Кэтрин, я говорю вообще, не вдаваясь в подробности, которые меня немного пугают, я хочу сказать, — быстро и сбивчиво произнес он, — как ты на это посмотришь? Не будет ли тебе это неприятно? Если да, только скажи, я выброшу это из головы. Навсегда.
Кэтрин сама удивилась, как цепко ухватилась за эту последнюю фразу — вот и хорошо, пусть выбрасывает. Потому что в тот миг ей казалось невозможным отказаться от этой близости, пусть не любовной, но истинно дружеской, и передать ее в руки другой женщины — кто бы она ни была. Кассандра никогда не поймет его — она для него недостаточно хороша. Письмо показалось ей льстивым — оно было обращено к его слабостям, и обиднее всего было думать, что эти слабости видят другие. На самом деле он не был слабым, его сила, его редкий дар в том, что он умеет держать слово: стоит ей только попросить, и он никогда больше не заговорит о Кассандре.