Бабка молча выслушала и ничего не ответила. Но, когда я собрался уходить, вынула из сундучка носовой платочек, развязала в нем узелок и протянула мне помятую трехрублевую бумажку.
– Ты теперь уже грамотный – вот и пошли ей, – ворчливо сказала она. – Пусть берет с собой на работу по бутылочке молока… А тому… как его?.. Зидигмунду… хоть чаю с сахаром пусть передаст…
Я бумажку взял, но Зойкиного адреса в письме не оказалось, и деньги пришлось вернуть бабке обратно.
Пришел я домой поздно, когда половой уже подметал чайную.
Увидя меня, отец закричал:
– Опять ты стал шляться по ночам, негодный мальчишка! Где был?
– У товарища. Я с ним уроки готовил, – соврал я.
– У товарища! Товарищи до добра не доведут. За тобой регент приезжал. Так и уехал ни с чем. Это как же, а? Хорошо получилось?
– Хорошо, – затаив страх перед отцом, ответил я. – Петь им я больше не буду. Меня уже мальчишки дьяконом дразнят.
– Дураки они, твои мальчишки. Не обращай внимания, – сказал отец. Но я и по голосу его, и по лицу заметил: ему было неприятно, что меня так дразнят. – На чужой роток не накинешь платок. Подразнят и перестанут.
– Все равно не буду, – упрямо продолжал я. – Какой я грешник! Да у меня и горло болит.
Мама подмигнула мне: дескать, не соглашайся, стой на своем.
Отец помолчал и примирительно сказал:
– Ну, не хочешь, так как хочешь. Я справлялся у знающих людей: говорят, на малолетних эпитимию накладывать не полагается.
– Конечно, не полагается, – сказала мама. – Они просто зарабатывают на нем. Театр из церкви сделали, патлачи чертовы. Не ходи – и только. А будут приставать, скажи, что горло болит.
– Ну, пусть так, – заключил отец.
Я успокоился и пошел спать.
На другой день перед началом урока истории батюшка приоткрыл дверь в класс и поманил меня пальцем. Я вышел в коридор.
– Ты почему не явился вчера в церковь? – злым шепотом спросил он.
– У меня горло болит, – спокойно ответил я.
Его серые глаза потемнели и стали похожими на глаза кошки, когда она вертит хвостом.
– Вот как! Отчего же оно заболело? Наверно, мороженое тайком ел, непослушный? Вот я поговорю с твоим отцом!
– Поговорите, пожалуйста, – будто не замечая угрозы, сказал я. – Отец любит, когда к нему приходят поговорить.
Батюшка недоуменно глянул на меня, фыркнул в бороду и пошел.
Вернувшись из училища домой, я увидел, что оба зала нашей чайной, «тот» и «этот», полны народа. Такого гама у нас еще никогда не было. Мужчины с красными, потными лицами что-то кричали, пересвистывались, стучали костяшками рук по столу, звякали крышками о чайники. На всех столах лежали ломти черного солдатского хлеба. Половой Герасим в рубашке, потемневшей на спине от пота, метался между столами, держа в каждой руке по два чайника с кипятком. Отец оставил буфет и тоже суетился в зале, беспрерывно повторяя: «Спокойнее, братцы, спокойнее! Подлили в котел воды, сейчас закипит».
В углу три молодых парня пели, страдальчески прикрывая глаза:
Ах, зачем нас берут во солдаты,
Отправляют на Дальний Восток!
Ах, при чем же мы тут виноваты,
Что мы вышли на лишний вершок!
– Братцы, – вопил пьяным голосом рябой мужчина с серебряной серьгой в ухе, – да мы этих япошек сапогами раздавим!.. Мы их солдатской крупой забросаем!..
– Забросали уже, раздавили! – кричали ему с разных столов. – Ты еще и до места не доедешь, как тебя свои ж продадут!.. – У него теща, наверно, в Маньчжурии осталась, что он рвется туда!.. – Перевертенко, скажи ему, ты же там был!.. Перевертенко, не прячься!
– А чего мне прятаться! – нехотя встал из-за стола низко стриженный мужчина с желтым лицом. На минуту гам утих. Все смотрели на стриженого и ждали. – Я, можно сказать, того японца и не видел вовсе, даром что пролежал три месяца, раненный им. Он шпарит и шпарит по нас своими шимозами. Пойди задави его сапогами, когда он и за десять верст к себе не подпускает!.. Да вы, братцы, не невольте меня говорить… Я и без того подневольный человек… Мне приказано вас сопровождать – я и сопровождаю, а до другого мне касаться воспрещается. Вот унтер идет, его и спрашивайте.
Гвалт возобновился с новой силой. Но тут в зал быстрым шагом вошел военный с медалью на груди.
– Поторапливайтесь, братцы, поторапливайтесь. Вагоны поданы, поторапливайтесь!.. – говорил он, шагая между столами. Потом стал посредине зала и зычно прокричал, выкатывая глаза: – Станови-ись!..
В одну минуту оба зала опустели. Остались только черные корки житняка на мокрых клеенках столов да окурки самокруток, облепившие и столы и пол. Отец сказал:
– Ну, слава богу, отвалили. Я думал, разгромят всю чайную. И что оно делается с народом! Все кипит, бурлит. Тут эта несчастная война, а тут еще и революция вдобавок.
Так отец стал говорить теперь, а раньше, когда война только началась, он тоже говорил, что мы япошек шапками закидаем.
После того как мы всей семьей убрали чайную, я пошел в нашу комнату, за деревянную перегородку, и сел готовить уроки. Вдруг слышу шаги и голос отца:
– Пожалуйте, патер Анастасэ, пожалуйте!
Я незаметно выглянул из-за перегородки: в комнату входили отец и черный батюшка. «Что ему надо от нас, этому греческому монаху? – с тревогой подумал я. – Тогда он зашел будто за компанию с нашим батюшкой, а теперь вот и сам явился».
– Присаживайтесь, батюшка. Чем могу служить? – говорил отец почтительно, но по лицу его все-таки было видно, что он тоже недоумевает и тревожится.
Под черным заскрипел стул.
– Очэнь спасибо, кириэ [20] Мимоходенко, очэнь спасибо, – кивнул он своей тяжелой головой в черном клобуке. – У менэ к вам дело. Я хочу, чтобы вы, кириэ Мимоходенко, кала эдулепса… Как это по-русски?.. Хоросо заработали.
– Заработал? – с удивлением, но и с интересом спросил отец. – Это как же, батюшка?
– Это так: вас паликари… как эта по-русскому? Вас мальчик очень хоросий голос имеет… Наси греки очень любят, когда хоросий голос молитвы поет… Наси греки усо дадут, чтоб слусать хоросий голос в своей церкви…
– Э, нет, батюшка! – решительно сказал отец. – Он даже в русской церкви больше не будет петь. У него и без того горло болит. Да и как он может в греческой церкви петь, если у вас богослужение совершается на греческом языке!
– Это ничиво: мы ему сделаем гоголе-моголе, мы ему хоросаго доктора привезем. А греческие слова он скоро поймет. Что тут трудного? По васому русскому будет так: верую во единого бога. А по насому греческому будет так: пистево сена феон. Что тут трудного?