Но этот осколок врос слишком глубоко.
Вороная лошадь рысит в леваде, косит глазом, пробегая мимо. Над левадой простирает ветки старый тополь. Тысячи острых пахучих листиков вылупляются из почек. Солнце припекает спину, бежит лошадь, пахнет тополем, и лето размашисто шагает тебе навстречу. Лето, когда можно будет проводить в конюшне все свободное время, с утра до вечера. Силуэт лошади, запах тополя, тепло от солнца, предчувствие бесконечного счастья сливаются в одно непередаваемое ощущение огромной, бесконечной, прекрасной жизни, и Маша срывается с места, мчится вдоль ограды, как жеребенок, высоко подбрасывая руки и хохоча…
– Я в тот год исполнила свою мечту и записалась в школу верховой езды, – очень медленно выговорила Маша. – Количество мест было ограничено, тренеры неохотно брали девчонок. Но на меня согласились – может быть, потому, что я сама готова была хвататься за любую работу. Все конюшни драила, каждую лошадь могла скребком так отчистить, что у нее шкура блестела! Даже жеребца Топаза, которого все боялись.
– Я не знал, что ты занималась конным спортом, – удивленно сказал Бабкин.
– Занималась, – кивнула Маша. – Два месяца. У меня получалось. Я рвалась в конюшню каждую свободную минуту, просто с ума сходила по лошадям. А однажды я пришла…
Местная дворняга, Жук, гавкает, когда она пробегает мимо него. Со скамейки у входа в конюшню поднимается коренастый мужчина, тушит сигарету в жестяной банке. Здесь курить нельзя, но ему можно. Машет ладонью, разгоняя дым. Загораживает ей проход.
Зачем она все это помнит?
«Здравствуйте, Игорь Петрович!»
«До свиданья, Маша».
– Наш старший тренер, Колядников, вышел мне навстречу, развернул за плечи и подтолкнул обратно. Я даже не поняла, что происходит. Попробовала снова к нему подойти – а он то же самое делает. Как с собачонкой, которую гоняют от дверей. Когда я заплакала, он сказал, чтобы больше ноги моей на конюшнях не было. Что ему повторение гудасовской истории не нужно.
– Вот поганец! – процедил Бабкин.
– Я ему клялась, что не имею никакого отношения к анонимке… Но если Колядников что-то решал, переубедить его было невозможно. Он распорядился не пускать меня на конюшни и выкинул из группы.
– То есть поступил в точности как те люди, которые сделали выводы о Гудасове на основании слухов, – констатировал Макар.
Маша задумалась.
– Да, пожалуй. Но мне от этого было не легче. Знаешь, это смешно, но я поняла, что чувствовал Адам, когда его изгнали из рая. А ведь он даже яблоко не срывал.
Она заставила себя улыбнуться, но по сочувственному лицу Илюшина поняла, что делать этого не стоило.
Бабкин подсел к ней и обнял за плечи.
– Машка, почему же ты мне ничего не рассказывала? И почему мы с тобой до сих пор не нашли конно-спортивную секцию, их же полно в Москве!
Она благодарно потерлась носом об его плечо.
– Не нашли – потому что поздно, Сережа. Верховой езде надо было учиться вовремя. А самое главное, мне эти лошади жизненно необходимы были именно тогда. Они буквально спасали от всего: от несчастной любви, от ссор родителей, от страха, что я не поступлю в институт. Ты не представляешь, каким затурканным несчастным существом я была в старших классах. И внезапно нашлось место, где я чувствовала себя не прячущейся от жизни, а живущей! Счастливой! И вдруг все закончилось.
– А мне почему не рассказывала?
Маша высвободилась.
– Когда мы разводились с Игорем, он бросил в пылу ссоры, что я всегда действую втихую. И добавил: как в школе с бедолагой физруком. Я понятия не имела, что он знает о Гудасове! Я вообще никому никогда об этом не рассказывала! И когда он это выкрикнул… В общем, лучше бы он меня ударил.
– Вот уж не ожидал от Костиного папаши такой подлянки, – пробормотал Бабкин. – Вроде бы вменяемый мужик.
– Меня это так потрясло… Почти как тогда у конюшен, когда Колядников развернул меня за плечи и разве что пинка под зад не дал. И я подумала: а вдруг это правда я написала ту анонимку?
Ну вот. Она это выговорила.
– С ума сошла? – оторопел Бабкин.
– Все поверили слухам, – бесцветным голосом сказала Маша. – Тренер поверил. Учителя поверили. Класс поверил. И человек, с которым мы прожили несколько лет и родили ребенка, тоже поверил. Значит, во мне было что-то такое, что не оставляло сомнений.
– А может, это они были идиоты, а тренер твой вообще козел? – взъярился Бабкин.
– Нет. Так не бывает. Не могут быть все идиоты, а я одна невинно оклеветанная.
– Да почему же не может, когда ты только что рассказала про твоего физрука?! Маша, ты что несешь вообще? Признайся, ты шутишь!
Сергей вскочил от возмущения.
– Я могла написать анонимку и забыть об этом, – сказала она. – Избирательная амнезия. Такое случается.
Бабкин отвернулся и выразительно произнес несколько слов, обращаясь к стене.
Илюшин негромко рассмеялся и хлопнул в ладоши.
– В честь чего аплодисменты? – мрачно поинтересовался Сергей.
– Есть такой эксперимент: на доске рисуют зеленую линию, и потом двадцать человек, заранее сговорившись, утверждают, что она синяя. А один, двадцать первый, который ничего не знает, тихо сходит с ума. И в конце концов тоже соглашается, что линия синяя, а не зеленая. Никогда не верил, что такие люди существуют в реальной жизни. Однако же вот наглядный пример!
Илюшин широким жестом указал на Машу.
Она виновато улыбнулась.
– Все-таки не совсем наглядный. Я только иногда начинала думать про амнезию. Но мне от этих мыслей, от ощущения, что я ненормальная, становилось так жутко, что я сразу же прекращала. И всегда, всякий раз где-то у меня за спиной стояла незримая Света Рогозина и тихо хихикала.
– Подожди-ка, – Бабкин присел перед ней на корточки. – А откуда стало известно, что это она пустила слух о тебе?
Теперь Маша рассмеялась уже от души.
– Что? Что смешного?
– Ты по-прежнему не представляешь, что за личность была Светка. Она сама мне об этом сказала, Сережа! Не могла же она упустить возможность насладиться выражением моего лица.
3
Два часа ночи. Я скольжу по «Тихой заводи», как по волнам. Нет звезд над нами, только шерстяные пряди облаков несутся на север. Деревья рвут небо ветвями. Ветер воет, как потерявшаяся собака, и трется об углы старого отеля.
В комнате на втором этаже три человека: двое мужчин и женщина. Говорят, говорят… Женщина плачет. Снова говорят. Я не слышу слов, я вижу иным зрением, но если потребовалось бы описать то, что открывается передо мной, я сказала бы – цвет. Много цвета. Густой синий, ровно горящий, как сердцевина лепестка свечи. Золотисто-розовый с тревожными всполохами багрянца. И чуть в стороне – странный, никогда не виданный мною прежде (я знаю это наверняка) прозрачный зеленый. Если не сосредоточиваться на нем, он кажется чистым и ровным, как если бы трава стала водой. Но стоит вглядеться, и зелень наполняется глубиной, словно ты в лодке вдруг перенесся от берега на середину моря и смотришь вниз, перевесившись через край: там, под тобой, то, что одновременно завораживает и заставляет цепенеть от страха.