Билет в одну сторону | Страница: 72

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Вы меня тоже убьете? Как того дядю? Отвезете за город, застрелите и закопаете?

Наверное, в беспамятстве можно кричать, но у меня крик застревал где-то посередине горла. Я очень хотел кричать – и не мог. Я не мог даже говорить. Мне очень хотелось рассказать, что я его не убил. Что он позвонил по телефону, и за ним приехал отец. Рассказать про дождь и про то, как мы сидели у машины – каждый у своего колеса. И как он мне не верил, а потом поверил. И как мне было стыдно за то, что я это сделал. Нет, не за то, что отпустил его – за другое. Стыдно с самого начала. С самого первого слова. Вначале было слово? Конечно, как я мог это забыть! И сейчас мне очень нужно найти это самое слово. И сказать его. И тогда я выйду отсюда, как Мальчик-с-пальчик из заколдованного леса. Не будет никакого Донбасса, не будет раскаленной солнцем водокачки, не будет никаких моих ОШИБОК… и я окажусь дома. Но есть ли у меня теперь дом? Нет, я никогда не найду выхода – я растерял все свои камушки, а мой хлеб склевали птицы. Огромные вороны с блестящими, черными, безжалостными глазами. Девочка-с-мизинчик, не уходи! Но она уже отвернулась от меня и пошла, потом побежала. Ее сандалики стучали о разбитый асфальт, а лента, оставшаяся в моей руке, вдруг стала огромной змеей и с шипением обвила мою занемевшую руку, подбираясь все выше, к ничем не защищенной шее. Я изо всех сил старался оторвать ее от себя, но у меня ничего не получалось. Змея раскрыла свою пасть прямо мне в лицо – и вдруг исчезла. У меня в руках снова была просто ленточка из косы. Яркая двухцветная лента. Я хотел свернуть ее и положить в карман, но мускулы не работали. Лента скользнула между пальцами и зазмеилась по асфальту, уходя в трещину. Мне нельзя было ее упускать, никак нельзя! Ее нужно было вернуть хозяйке! В последний момент я исхитрился ухватить ленту за самый кончик. Я тянул, тянул изо всех сил, но она не поддавалась. Я наклонился и заглянул в трещину – может быть, она там за что-нибудь зацепилась? Но как только я запустил руку и начал шарить, чтобы достать ее, земля стала крошиться, осыпаться, трещина начала стремительно расти – и вот я уже, оказывается, не внутри бака! Я стою на краю огромного обрыва. Почва подо мной колеблется, и я начинаю тихонько сползать вниз. Я знаю, что мне никак нельзя туда. Там – погибель, мрак, конец всего. А я не успел. Не объяснил. Не отдал. Не спас никого. И даже питерского я не удержал… Я оборачиваюсь и начинаю карабкаться наверх, но тщетно. Сколько бы я не проползал, на столько же обрыв съезжал подо мной. Хуже того, земля стала нагреваться, как будто где-то в глубине начался пожар. Я вспомнил, что терриконы часто загораются, наверное, я попал как раз на такой террикон! Я удвоил усилия, но толку не было никакого. Я только ободрался до крови – весь, с ног до головы. Но я все равно упорно ползу, а за мной тянется кровавая полоса. Внезапно, подняв глаза, я замечаю, что на самом краю террикона стоит она – девочка с одной заплетенной косичкой.

– Уходи отсюда! – кричу я изо всех сил. – Уходи!!!

Я уже не хочу отдать ей шоколадку. Наверное, ее уже у меня и нет, потому что земля подо мной становится все горячее и горячее. Шоколад давно должен был расплавиться.

– Уходи! Упадешь! Здесь очень опасно! У меня нечего тебе дать! У меня нет шоколадки! У меня уже ничего нет!

Но она все стоит, стоит на самом краю. Из-под ее ног утекают ручейки расплавленного асфальта, горячего и дымящегося. Ее лицо начинает колебаться в мареве нагретого воздуха, и я уже едва различаю его. Оно меняется, его черты становятся то взрослыми, то вдруг совсем старушечьими.

– Скажи бабушке, чтобы она больше не заплетала тебе эти ленты! – из последних сил кричу я.

Она поднимает руку к волосам и выдергивает из них вторую, последнюю ленту.

– Вот, – говорит она. – Вот. Возьмите!

Лента падает прямо ко мне, и я хватаюсь за нее обеими руками. Эта лента – моя последняя надежда. Мое спасение.

– Тяни! – кричу я.

Она тянет, но я не сдвигаюсь ни на миллиметр. Неожиданно я понимаю, что ей, такой маленькой и хрупкой, ни за что не поднять меня наверх. И если я буду продолжать цепляться за ленту, то в конце концов и ее сюда стащу. Я хочу бросить эту чертову ленту, но уже не могу. Она обвила меня по рукам и ногам, затянулась узлами – так, что я даже нож не могу достать, чтобы перерезать эти путы. Но зато под этой лентой я уже не чувствую жжения – наоборот, я как будто оказываюсь лежащим на прохладной траве. Все вокруг неожиданно расцветает маками, мелкими полевыми пахучими гвоздичками, васильками… Жара нет и в помине, только веет теплый степной ветерок и под ним волнами ходит ковыль. Мои волосы тоже становятся ковылем, на груди распускаются маки, через глазницы прорастают васильки… вот теперь я точно превратился в часть этой земли. Моей земли? Или земли девочки с блестящими каштановыми волосами? Мне хорошо быть землей, маками, васильками, ковылем… Я чувствую, как сверху сеет мелкий летний дождик, и мне приятны его прикосновения. Я понимаю, что это единственно правильно, – и в тот же момент вываливаюсь в какое-то другое пространство. Без времени. Без света. Без границ. Без теней и без звуков. Бесконечность. Вот, оказывается, как она выглядит. Ничего хорошего. Мир, где звук, свет и тепло не имеют границ, потому что здесь их просто нет. Но я выберусь отсюда. Я ДОЛЖЕН выбраться. Потому что я, оказывается, до сих пор держу в руке ленту. Которую непременно нужно отдать.

Аня

– Все, Аня, больше, пожалуйста, никаких отсрочек. Понимаешь, о чем я? Завтра. И… на работу можешь не приходить. Тебе совсем не обязательно при этом присутствовать. И на сегодня я тебя тоже отпускаю. Иди домой.

Да, я все понимаю. И я уже не плачу. Слезы кончились. И у нас была неделя. И еще неделя. И еще одна. Я практически переселилась в больницу – спала в одной комнате с НИМ, на соседней койке, предназначенной для ухаживающих родственников. У него не было родственников – только я. И вот теперь я его… предала?

Бабье лето кончилось. Октябрь оказался непривычно холодным – и вчера я принесла из дому еще одно одеяло. Он тоже был укрыт двумя одеялами, но ощущал ли он тепло или холод, радость или грусть?

Мы с Олегом перепробовали все: поколебавшись, я все же дала свое согласие, Олег надел ему на голову наушники и включил запись войны. НАСТОЯЩЕЙ войны. Включил на полную мощность. Возможно, это было неосторожно: барабанные перепонки едва могли выдержать звук. Я с ужасом прислушивалась к вою мин, жуткому уханью взрывов, глухому стуку осыпающейся земли, душераздирающим крикам людей. Я боялась, что для него это будет шоком, но… НИЧЕГО не произошло. Не было даже слез, которых я снова ожидала, как после визита Андрея Жука, когда, как мне казалось, все вот-вот должно было сдвинуться с мертвой точки.

– Выключи! – завизжала я, когда отчаянно завопил грудной ребенок, и Олег испуганно сдернул наушники.

– Ты-то чего так разволновалась, Швабра? – сочувственно спросил он. – Похоже, он не реагирует на войну.

– Н-не нужно больше… – прошептала я трясущимися губами.

– У тебя совсем с этим твоим… – Он на секунду замолчал, но закончил весьма решительно: – Нервы развинтились! Скоро тебя лечить придется.