Нуца выгладила все белье и, продолжая ворчать, ушла в горницу, держа перед собой большую стопку свежевыглаженного белья.
Она как в воду смотрела. На рассвете, когда птицы уже расчирикались на всех деревьях усадьбы, Кязым с Бахутом стояли посреди двора. Оба держали в руке по стакану, а у Кязыма в другой руке был еще кувшинчик. Они оба были пьяны, но не шатались и сознания не теряли. Сказывалась традиция и долгая выучка.
Корова уже паслась, жадно щипля росистую траву, словно наверстывая все, что недоела за время болезни Собака сидела у порога кухонной веранды и с некоторой сумрачностью следила за своим хозяином, как бы осуждая неприятную необычность происходящего.
Кязым сейчас, сильно запрокинувшись назад, долго тянул из своего стакана. Чувствовалось, что сосуд, в который втекает вино, уже с трудом вмещает жидкость, и Кязым, запрокидываясь все дальше и дальше назад, тянул и тянул из стакана, словно в этой позе выискивал в себе пространство, еще не заполненное вином.
Бахут, в отличие от Кязыма, был среднего роста и плотненький.
В белом полотняном кителе и в шапке-сванке, надвинутой на масличные глаза, он сейчас с некоторой блудливой хитрецой следил, чем окончится состязание Кязыма со стаканом.
Это выражение не осталось не замеченным Кязымом, и он, допив свой стакан, выпрямился и, смеясь не только глазами как обычно, посмотрел на Бахута.
– Ты думаешь, я не знаю, что ты сейчас думал? – сказал он.
– Ничего я сейчас не думал, – отвечал Бахут, убирая с лица остатки блудливого выражения.
– Ох, Бахут, – сказал Кязым, – ты сейчас думал: неужели Кязым не опрокинется назад!
– Ничего я такого не думал! – сказал Бахут. Кязыму было ужасно весело от мысли, что Бахут ждал, что он опрокинется, а вот он взял да и не опрокинулся. Но еще веселее ему было оттого, что Бахут теперь ни за что в этом не признается.
– Неужели, – сказал Кязым, – ты один раз в жизни не можешь честно сказать правду: «Да, я ждал, что ты опрокинешься!»
– Я честно говорю, – сказал Бахут, – я не ждал, что ты опрокинешься!
– Ох, Бахут! Ох, Бахут, – покачал головой Кязым, – почему один раз в жизни честно не скажешь: «Да, я ждал, что ты опрокинешься!»
Бахут понял, что теперь Кязым от него не отстанет.
– Подумаешь, «опрокинешься», – ворчливо заметил Бахут, – ничего страшного – трава.
– Значит, ты все-таки ждал, что я опрокинусь!
– Ничего не ждал, кацо! Но если б даже опрокинулся, ничего страшного – трава!
– Ах ты, мой толстячок! Учти, что я все твои хитрости заранее знаю!
– Ты знаешь кто такой? – сказал Бахут.
– Кто? – заинтересовался Кязым, поднося кувшинчик к его стакану.
– Ты сушеная змея, – сказал Бахут, отстраняя от кувшина свой наполнившийся стакан.
– Почему? – заинтересовался Кязым, наполнив свой стакан.
– Что ты кушаешь – тебя кушает! Что ты пьешь – тебя пьет! – торжественно заявил Бахут.
– Почему то, что я пью, меня пьет? – заинтересовался Кязым.
– Вот ты всю ночь пил, а живот у тебя где? – спросил Бахут и стал дергать Кязыма за свободный ремешок на его впалом животе. – Куда пошло то, что ты пил?
– Куда надо, туда пошло, – сказал Кязым, несколько отступая под напором Бахута.
– Ты сушеная змея, – повторил Бахут понравившееся ему определение, радуясь, что он теперь атакует, – ты жестокий! Ты своих детей ни разу на колени не сажал! Если ты честный человек, скажи: ты хоть один раз в жизни сажал на колени своего ребенка?
– Нет, – сказал Кязым, – мы детей в строгости содержим. Абхазцы говорят: «Посади ребенка на колени, он повиснет у тебя на усах».
– Вот я и говорю, – нажимал Бахут, – у вас, у абхазцев, жестокие законы!
– Ах ты, эндурец! – сказал Кязым.
– Я не эндурец, – гордо возразил Бахут, – я мингрелец!
– Нет, ты эндурец, – сказал Кязым, чувствуя, что теперь он может перейти в наступление, – я один знаю, что ты эндурец.
– Нет, – гордо ответил Бахут, – я мингрелец. Я мингрельцем родился и мингрельцем умру.
– Нет, – сказал Кязым, – ты мингрельцем родился, но умрешь эндурцем.
– Это у твоего брата Сандро, – вдруг вспомнил Бахут, – жена эндурка.
Маслянистые глазки Бахута засияли: мол, посмотрим, что ты теперь скажешь.
– Мой брат Сандро, – сказал Кязым, – сам первый эндурец!
Такой оборот дела показался Бахуту чересчур неожиданным, и он немного подумал.
– Значит, ты признаешь, – сказал он, – что твой брат Сандро эндурец?
– Конечно, – сказал Кязым, – мой брат Сандро первый эндурец в мире. Нет, второй эндурец. Первый в Москве сидит.
– Но раз твой брат Сандро эндурец, – радостно воскликнул Бахут, – значит, ты тоже эндурец!
– Нет, – сказал Кязым, – я не эндурец. Я единственный неэндурец в мире. Кругом одни эндурцы. От Чегема до Москвы одни эндурцы! Только я один не эндурец!
– Ох, не заносись, Кезым! – крикнул Бахут, помахивая пустым стаканом перед его лицом, – Ты, когда выпьешь, всегда заносишься! Я ненавижу, когда кто-нибудь заносится!
Уахоле, уахоле, цодареко… – не слушая его, запел Кязым мингрельскую песню, и Бахут, не успев изменить гневного выражения лица, как бы подхваченный струёй мелодии, стал подпевать. Немного попев, они снова выпили по стаканчику.
– Но иногда мне кажется, – сказал Кязым, как бы смягчившись после пения, – что я тоже эндурец.
– Почему? – сочувственно спросил у него Бахут.
– Потому что не у кого спросить, – сказал Кязым, – эндурец я или нет. Кругом одни эндурцы, а они правду тебе никогда не скажут. А чтобы узнать, превратился я в эндурца или нет, нужен хотя бы еще один неэндурец, который скажет тебе правду. Но второго неэндурца нет, потому я иногда думаю, что я тоже стал эндурцем.
Тут Бахут понял, что Кязым обманул его своим притворным смирением.
– Ты опять заносишься, Кезым! – стал подступаться он к нему. – Я ненавижу, когда кто-нибудь заносится. Подумаешь, этого дурака Теймыра обманул! Он даже прокушать деньги не смог! Крысы съели половину! У тебя нет причины заноситься! А ты, когда выпьешь, сразу заносишься!
О райда Гудиса-хаца, эй…
О райда сиуа райда, О райда э-эй…
запел Кязым абхазскую песню, и Бахут некоторое время сумрачно молчал, а потом не выдержал и подхватил песню, все еще сердито поглядывая на Кязыма.
Немного попев, они еще раз выпили по стаканчику. И когда Кязым пил свой стакан, он слышал в тишине прерывистый сочный звук, с которым Рыжуха рвала росистую траву. Звук этот был ему приятен, и порой, пока он пил свой стакан, звук наплывал с такой отчетливостью, как будто корова рвала траву у самого его уха.